Минимизировать

ЧЕЛОВЕК ПЕРЕЖИВАЮЩИЙ: ЭКЗИСТЕНЦИАЛЬНЫЕ АСПЕКТЫ ИНДЕНТИЧНОСТИ

 

            Всё, что связано с темой экзистенциальности, традиционно связывается с областью философских изысканий, которые в своей абстрактности, всё хуже ладят с материалами предметных наук: прежде всего, исторических и психологических. Что же касается проблемы идентичности, то она особенно неохотно укладывается в рамки любых абстрактных схем, т.е. вне контекста культурно-антропологической динамики просто не может быть осмыслена.

 Проблема идентичности возникает уже тогда, когда в пробуждающемся самосознании вспыхивает вопрос: кто я? Или кто мы?  На протяжении всей своей истории человечество давало на этот сакраментальный вопрос самые разнообразные ответы, но лишь современность проблематизировала идентичность как таковую.

Что, собственно, стоит за явлением идентичности? Очевидно, что оно, так или иначе, связано с субъективирующей рефлексией – важнейшим индикатором генезиса человеческой самости. Как только отпадающее от палеосинкретической слитности со всеобщей эмпатической связью,[1]пронизывающей собой универсум, сознание стало способно видеть в реалиях окружающего мира хотя бы минимально отчуждённую объектность, то по поводу этой объектности тут же возник двойной вопрос: что это есть само по себе и что это есть для меня. Разумеется, с такой ясностью эти вопросы могли быть сформулированы только на уровне развитой рефлексии. (Обыденное сознание, к примеру, и теперь пребывает в счастливом неведении относительно различения своих субъективных суждений и действительного положения дел). Субъективирующая рефлексия, в свою очередь связана с таким явлением как партиципация.

            Служа глубинной основой всякого рода идентичности, явление партиципации столь важно, что его необходимо пояснить с позиций смыслогенетической теории, на которую я и опираюсь в своих рассуждениях.

Коренное отличие мышления и практики человека от психики и поведения животного – способность к порождению смыслов. (Именно смыслов, а не знаков!). Смысл же понимается как такое дискретное психическое состояние, которое способно быть социально транслировано в кодах. При этом смысл, в отличие от знака, имеет помимо денотативной, также,  экзистенциальную и генетическую компоненты. Экзистенциальная связана с режимами переживания, а генетическая – с цепочкой происхождения и выведения одних смысловых конструктов из им предшествующих.

            Поток психической активности животного непрерывен, и в этом смысле не только параллелен текуче-сплошному континууму реальности, а просто неотделим от него. В силу неких специфических обстоятельств  едва ли  определимых в их эмпирических характеристиках на завершающих стадиях антропогенеза психика предчеловека совершила качественный отрыв от самотождественного пребывания в континууме и перестала, в некоторых своих функциональных аспектов (подчеркнём, далеко не во всех!), подчиняться универсальным природным биоритмическим регулятивам и импульсам.  Случилось это, разумеется, не внезапно. (Речь идёт о процессе, растянутом почти на два миллиона лет). К тому была направлена вся биологическая эволюция, и на завершающем её этапе – развитие  высших млекопитающих, у которых уже наблюдаются довольно сложные формы ритуального поведения. Чем сложнее организована психика животного, чем выше психическая автономность отдельной особи, тем чаще возникают ситуации неадаптивного поведения, взламывающего рамки автоматических инстинктивных программ. Тем, соответственно, острее ощущаются надрывы в континууме универсальной эмпатической связи и тем  более насущна необходимость коллективных действий, направленных  на вторичную концентрацию психической энергии и её ретрансляцию с целью гармонизовать и восстановить целостность изначально нерасчленённого физико-психического континуума. Эти функции выполняет в животном мире ритуал. Но здесь эти элементы психической активности, хотя и диссистемны по отношению к тотальности прямого инстинктивного поведения, ещё не переходят той качественной грани, за которую вектор эволюции выталкивает поздних гоминид и их наследников. В последнем же случае количественный фактор, т.е. масштаб разрыва перешёл в изменение качественного характера психической активности. Последний был связан с ощущением непротиворечивости существования и отсутствием какого либо отчуждения. Это – генетически. Можно ска­зать, что у предчеловека субъектность ассимилирована объемлю­щей его «матерью-природой»: на ее «зов» предчеловек своим поведени­ем «отзывается» автоматически. Когда же эта автоматика по каким-то причинам разладилась, – тог­да-то и свершилось рождение человека разумного в полном смысле этого определения. Событие это, при всей его уникальности, не «однора­зовое», оно – прецедентное. Ведь и нынешний homo sapiens sapiens его «при­поминает» в те моменты, когда его поведение сбивается с теперь уже культурно обусловленного автома­тизма. Суть этого события в том, что пробудившаяся субъектность «оказывается одной из сторон первичной оппозиции Я другое. Полагание данной оппозиции образовало своего рода «дыру» в упорядоченном природном космосе»

         Перефазируя Гейне, можно сказать: что трещина в природном космосе прошла через сердце новорожден­ного субъекта. Точнее сказать, субъектность и есть причина трав­мы. Ведь именно она препятствует автоматическому срабатыванию природного алгоритма – благода­ря чему только и осуществлялась прежде его жизнедеятельность. А потому первейший его импульс – избавиться от своей самости, дабы таким образом заткнуть дыру. Да только устранять субъектность приходится той же субъектности! Автоматически «отзываться» на «зов» природы, человек «разучился» (из-за чего собственно, и стал че­ловеком).  Теперь ему, прежде чем «отозваться» необходимо решить: что сей «зов» значит? Или, иными словами, экзистенциально совместить некое «оно само» с его инобытием в форме знакового репрезентанта и всё это вместе – со своим переживающим я.

Таким образом, формирование человеческого сознания оказывается связано с частичным разрывом универсальной органической, говоря языком модернизаторских терминов, энергетическо-информационной связи всего со всем, «атавизмом» которой у современного человека выступает интуиция. Разрыв этот был именно частичным, ибо полного разрыва психика просто не перенесла бы. В известном смысле, «эволюция» этой связи от частичного надрыва к максимальному отрыву (современное состояние) составляет один из ключевых лейтмотивов всей человеческой истории.

Но и будучи частичным, такой разрыв сопровождается шоком отчуждения, экзистенциальной прострацией и естественным стремлением восстановить утраченное единения, переживаемого как естественное состояние. Импульс к восстановлению связи и есть первичный акт собственно человеческой активности в отличие от животной инстинктивности и даже ритуальности. Принципиальное отличие в том, что психика, первоначально «растворённая» в текучем континууме реальности, начинает «проваливаться» в новообразовавшиеся бреши и лакуны, где на неё не действуют или действуют критически слабо внешние природные регулятивы, а внутренние генетические программы поведения, не «знакомые» с новым типом ситуаций, дают сбои или вовсе не срабатывают. Испытывая отчуждающие задержки, психика неизбежно дискретизует континуум реальности, мучительно от него отрываясь и превращаясь тем самым в сознание. (Превращаясь, впрочем, не целиком – остается ещё и «подсознательная» часть). Стремясь вернуться в непротиворечивое континуальное состояние, т.е. максимально комфортный психо-соматический режим, сознание, а точнее, вся психика целиком пытается заново «нырнуть» во всеобщую связь – и вот эта попытка оборачивается, вопреки чаемому, ситуацией полагания дуальных субъектно-объектных отношений.[2] Они-то затем и становятся для человека универсальным кодом мировосприятия и «программой» его адаптации в мире. Дуальные отношения, имеющие целью достичь целостно переживаемое единство с другим осуществляются посредством партиципации (экзистенциального природнения) – особого психического состояния, в котором сознание ситуативно переживает свою слитность (нераздельность) с чем-либо изначально ему иноположенным. Таким образом, термин партиципация мы понимаем более широко и если угодно, более философично, чем Леви-Брюль, с чьим именем связано введение этого термина в широкий научный обиход.[3] Источник неизбывного и непреодолимого партиципационного импульса – это, на общеэволюционном уровне, коллективная память о дочеловеческом животном прошлом, а на уровне отдельного субъекта – память о внутриутробном состоянии. И то, и другое характеризуется континуальностью, т.е. непрерывностью переживания психо-физиологических процессов непротиворечивостью транслируемый идеал существования. Из него-то человек и выбрасывается в дуализованное пространство, откуда он мучительно ищет выхода. Собственно, уже само установление субъектно-объектных отношений с целью переживания партиципационного единства отталкивается от актуально переживаемого отчуждающего дуализма между я и другим.

 Партиципация – это не просто некое психическое или психологическое состояние. Это, прежде всего, универсальная экзистенциальная интенция, органическая константа. Ее природа определяется спонтанным стремлением человека восстановить частично распавшуюся всеобщую эмпатическо-энергетическую связь с универсумом и вернуться в естественно-непротиворечивое состояние, соотносимое с континуальным природным психизмом или внутриутробным состоянием. Таким образом, в смыслогенетической теории партиципация понимается широко, т.е. не только как стремление ощутить себя частью некоей большой социальной общности, но и вообще как всякое ситуативное снятие субъектно-объектных отношений, достигаемых в акте экзистенциального природнения. Потому, партиципация – основа любого рода идентичности. Оказываясь, таким образом у самых истоков всех смысло- и культурногенетических процессов, партиципация обретает статус категории.

            Ситуация партиципационного единства всегда кратковременна. На смену ей неизбежно приходит состояние вторичного отчуждения. Этот момент следует пояснить.

Следующий шаг смыслогенеза связан с неизбежным распадом партиципационного единства: вернуться в непротиворечивое не-дуальное состояние удаётся лишь ненадолго. В общем случае, два ключевых параметра партиципационной ситуации – продолжительность и интенсивность находятся в обратно пропорциональной зависимости; чем дольше длиться переживание природнения, тем меньше его сила. Причиной распада партиципационного единения с миром являются необратимые изменения в психических функциях, поэтапно закреплённые в антропогенезе. Здесь вновь возникает повод вспомнить концепцию патологичности человеческого сознания и нарушения генетически закреплённых инстинктивных программ. Многочисленные факторы «отрыва», среди которых главные – «преждевременность» рождения и родовая травма, будучи закреплены на эволюционно-генетическом уровне, воздвигают непреодолимый барьер на пути порыва «нырнуть» во всеобщую эмпатическую связь навсегда. Каналом, через который устанавливается  партиципационная связь, выступает ещё не отдельная вещь, но уже и не нерасчлененный континуум. (Здесь мы опять сталкиваемся с отсутствием терминов, необходимых для описания промежуточных феноменов). Прафеномен (протообъект первичных партиципационных отношений) ещё слишком слитен с континуумом, чтобы стать в полной мере дискретным объектом. Но, в то же время, он уже настолько из этого континуума выделен, что обнаруживает себя в модальности конечного. А это означает, что и партиципационное к нему природнение также конечно, ибо онтологические границы прафеномена, даже будучи едва намечены, ставят непреодолимые препятствия для «свободного дрейфа» по неразрывно-текучему континууму. Натыкаясь на эти границы, переживающая психика выталкивается из партиципационной ситуации, испытывая шок вторичного отчуждения.

Констатируя патологичность ранней человеческой психики, многие авторы сразу же перебрасывают мостик к знаковой природе культуры как первого, и по сути, единственного лекарства против этой патологичности[4].

С точки зрения смыслогенетического подхода дистанция видится несколько длиннее: между разбалансированными инстинктами  и порядком знакового мышления лежат трудно уловимые, но исключительно важные стадии смыслогенеза, о которых собственно и идёт речь. Здесь формируются ментальные условия знакопорождения, каковое мы понимаем не как нечто самопричинное, а как исключительно важный, но всё же подчинённый аспект смыслогенеза. Не исчерпываясь знаковостью, смысл несёт в себе весь комплекс когнитивных актов и психических состояний, которые, наряду со знаковостью являются неотъемлемыми атрибутами смысла как искусственного конструкта, преобразующего природную сигнальность (включая и начала знакового поведения) в семиотические практики культуры. Здесь мышление[5] отделяется от поведения, а смысл становится структурной единицей или, точнее живой клеткой развивающегося организма культуры.

На стадии вторичного отчуждения (см. далее) возникают предпосылки и начала широкого комплекса неразрывно связанных между собой когнитивных феноменов: абстрагирования, формирование идеальных образов, рефлексии и, как общее следствие, приобретение способности к  надситуативной активности. Причём, речь идёт не о действующих по отдельности факторах, а о внутренне взаимосвязанном смыслогенетическом комплексе, определяющем ментальную конституцию любого рода культурно-исторического субъекта и, в том числе экзистенциальные ежимы идентичности. Анализ этого комплекса чрезвычайно сложен, ибо речь идёт не об автономных и рядоположенных феноменах, а лишь об аспектах единого синкретического феномена, данных в виде самостоятельных понятийных обозначений.

Поскольку сущность смыслогенетического комплекса как раз и заключается в этой самой монолитной синкретичности, то последовательное рассмотрение его аспектов неизбежно даёт искажённую и механистическую картину, что происходит всегда, когда органическая целостность раскладывается на механические дискурсивные проекции.

По поводу состояния вторичного отчуждения следует заметить, что его экзистенциально-психологическая острота притупляется по мере разворачивания предметно-знакового тезауруса культуры, исторического формирования стандартных поведенческих программ и автоматических режимов партиципации. А погружённость значительной части психики в автоматизм фоновых партиципационных процессов, часть которых была «запущена» ещё на довольно ранних стадиях культуры, делает стадию вторичного отчуждения почти неразличимой. На филогенетическом уровне он нагляднее всего он проявляется в раннем детстве, а на онтогенетическом – в реконструкциях переходных форм психики предков человека. Тем не менее, ступень вторичного отчуждения является необходимой фазой смыслогенеза как в логическом, так и в эмпирическом аспекте.

Каким же образом эксплицируются и проявляются обозначенные выше предпосылки? Поиск ответа на этот вопрос вновь приводит к феномену всеобщей эмпатической связи и особенностям её частичного разрыва в зоне сопряжения природы и культуры. Как уже отмечалось, способность к комбинированию и рекомбинированию поведенческих программ и их компонентов нарастает по мере усложнения психики и у животных. Но сама «периферийность» такой активности и вписание её в границы нетрасформируемых инстинктивных программ не позволяют тенденции к усложнению комбинаторной активности перейти некую грань, кардинально изменяющую все ключевые психические режимы. Это становится не только возможным, но и жизненно необходимым в условиях вышеописанных травматических факторов, связанных с выпадением из природной континуальности. Аритмия стандартных поведенческих программ провоцирует в них внутренние сбои и разрывы, когда целостный поведенческий паттерн расчленяется на дискретные и, что особенно важно, операбельные части –  стандартные связки взаимообусловленных действий, пронизываемых первичной неразрывностью экзистенциальных интенций. Таким образом, в отличие от высших животных, человек приобретает способность комбинировать не только сами поведенческие программы, но и их отдельные блоки, а самое главное – дискретные компоненты этих программ (отдельные действия), что и позволяет конструировать принципиально новые программы поведения и видоизменять биологические роли и сценарии, превращая психическое пространство в ментальность. Можно сказать, что целостность животных поведенческих программ была раздроблена изнутри аритмическими сбоями, а затем собрана заново из дискретизованных операбельных компонентов, но уже в специфически человеческом – смысловом виде, т.е. в условиях необратимо изменившихся психических режимов. Изменения эти открыли совершенно новые возможности в продуктивной рекомбинации звуков при формировании членораздельной речи (из 30-40 простых звуков можно построить 100-200 тыс. слов разговорного языка), а также, и, по-видимому, прежде всего – рекомбинации дискретных мысленных элементов, из которых строится психический образ.

 Тенденция к развитию комбинаторных способностей продолжается и в истории культуры. В дальнейшем мы увидим, как рубежи становления субъектности и соответствующих её фазовому росту типов ментальной конституции на когнитивном уровне неизменно сопровождаются скачковым развитием комбинаторных возможностей мышления. Это и неудивительно, поскольку указанная тенденция органически связана с перманентным дроблением первичной палеосинкретической целостности, расширением зон партиципационных отношений и выделением из неё всё более и более дискретных и, соответственно, операбельных фрагментов.

Что же остаётся делать сознанию? Задерживаясь (фиксируясь) на внешнем объекте, оно «отслаивает» от него знаковый репрезентант (семиотический образ, эквивалент)  и делает его частью своего внутреннего ментального пространства. Если утрачивается единство с объектом, то остаётся овладеть его знакообразом – синкретической смысловой формой, где знаково-информационная компонента неотделима от сенсетивной.

Итак, вторичное отчуждение от прафеномена в сочетании с рекомбинационными возможностями психики создают возможность абстрагирования и формирования психического образа последнего. Какова природа психического образа? Почему из необъятного множества комбинаций сроится именно этот образ? Самый простой и напрашивающийся ответ будут состоять в том, что психический образ формируется по закону подобия: свойства прафеномена просто на него переносятся. Но по какому принципу, по каким правилам устанавливаются отношения подобия? Чем руководствуется палеомышление, ещё не имеющее тезауруса стандартизованных представлений о вещах? Ведь хорошо известно, что они представляется не таким, каким они физически воспринимаются, а такими, какими сознание их знает, т.е. моделирует в соответствии с априорно предзаданными культурно-смысловыми клише.

К. Прибрам на основе экспериментальных исследований «пришёл к выводу, что информация, прежде чем достичь зрительного центра коры головного мозга, уже подвергается радикальной модификации. Входящая информация в определённой степени «противоречит» той информации, которая содержится в памяти, отчего создается своеобразный «голографический образ» воспринимаемого мира. Поэтому мы видим не столько то, что происходит непосредственно в «данный момент» (отметим, что само существование «данного момента» в свете нейробиологии кажется весьма относительным), сколько ассоциированный комплекс этого «момента» с данными нашего прошлого опыта, включая наши ожидания, переживания и т.д.[6]

 А как обстоит дела тогда, когда эти клише ещё не сложились? (Такое восприятие свойственно детям, не имеющих закреплённых представлений о функциональности вещи как целого и воспринимающих её по отдельным аспектам). Необходимо нечто, что служило бы неким ядром, центром и одновременно принципом организации дискретных элементов в целостный психический образ. Таковым, по моему мнению, выступает «атавизм» той самой всеобщей эмпатической связи, которая, напомню, никогда и ни при каких обстоятельствах не разрывается до конца и проявляется в человеческой ментальности в виде интенциональности. Психический «слепок», энграмма прафеномена, растождествлённый со своей физической формой, но «помнящий» свою субстанциальную онтологию, отпечатавшись на мягкой глине ранней человеческой психики в момент партиципационного единения, мерцает в ней словно призрак. Этот «онтологический фантом» образует своего рода матрицу, конфигурацию, внутри которой организуются дискретные элементы «живого» психического образа.

Память есть и у животных. Но у них она – следствие нераспавшейся ещё когерентной связи вещей и явлений. Память животного – это скорее актуализация погружённости в континуум по какому то конкретному поводу, т.е. скорее припоминание, чем собственно память.

 Особое значение здесь приобретает асимметиря прафеномена и его представления в психическом образе. Последний есть уже не «оно само» – агент утраченной партиципации, а всего лишь психическая репрезентация тех или иных его аспектов. В отличие от плоского, испорченного псевдофилософской казуистикой и по существу неверного понятия «отражение», здесь представляется уместным употребление таких понятий как субстанция и модус. Субстанция прафеномена, этой «вещи в себе» модально эксплицируется веером психических образов закладывая, тем самым, фундамент будущего смыслообразования.

Матрица психического образа как продукт полураспада всеобщей эмпатической связи, есть та самая точка, из совокупности которых постепенно в зонах экзистенциального отчуждения образуется надприродное пространство культуры, её топос, вернее, ещё не пространство, а лишь  его абстрактная возможность. Теперь можно говорить уже не о переходной надприродной когнитивности, а о первичных формах мышления, не о психике, а о протоментальности, которая нащупывает дорогу «назад к вещам», заделывая образовавшиеся бреши и лакуны в полуразрушенном природном порядке.

Считается, что психические образы, равно как и ритуальные действия заложены и в генотипе высших животных[7]. Но природа психических образов у человека всё же существенно иная. Это не непосредственная, хотя и искажённая проекция внешних реалий на психику, а вторичным образом сконструированный продукт психической интенциональности, путём рекомбинации дискретных элементов восстанавливающий, а точнее, создающий заново модальный образ вещи, критически оторвавшейся от своей прафеноменальной субстанции. Онтологическая дистанция между психическими образами у животных и у человека связана ещё и с тем, что эволюция мозга – это не только рост клеточной массы, физиологическое развитие его органов и усложнение уже имеющихся функций. Это и перенастройка клеток на улавливание новых ритмических частот, взамен прежних – нарушенных или ослабленных. Формирующийся в антропогенезе мозг – это мозг, перенастраивающийся на считывание ритмически-волновых колебаний в иных, недоступных (или почти недоступных) животным диапазонах, что кардинальным образом меняет психические режимы, преобразующиеся при этом в когнитивные.

При этом палеомышление ещё не догадывается, что это уже не те же самые вещи. Оно, к счастью своему, не видит онтологического зазора между вторично отчуждённым прафеноменом и его психическим репрезентантом. Так рождение культуры начинается с обмана, вернее с манипуляции, знаменующей первый акт проявления субъектности самой культуры, тоже во многом бессознательный, подобный стихийному жизненному порыву организма. Но именно этот обман и даёт сознанию возможность совмещать отчуждённое не-я со своей переживающей экзистенцией и тем самым ставить и ситуационно решать проблему идентичности.

На самом же деле, между самотождественным прафеноменом и его психическим образом пролегла непреодолимая онтологическая граница. Органическая целостность прафеномена распалась безвозвратно, и теперь мышление может конструировать и удерживать те или иные его аспекты лишь в относительной целостности психического образа. Эта относительность, в свою очередь, обеспечивает  возможность последующей комбинации и рекомбинации составляющих этот образ компонентов, делая тем самым онтологию вещи в смыслогенезе неисчерпаемой. Так на смену животной сигнальности приходит семантика. (Как тут не вспомнить, постмодернизм, а своём стремлении избавиться от ненавистных линейно-логоцентрических дискурсов, реконструирует, на понятийном, разумеется, уровне, архаичные модели смыслообразования. Это и «рассеянные» смыслы по Ж. Деррида и фреймы и поставленная во главу угла денотанивная диффузия и непределённость как ключевая ценность семантизма как психичесой и смыслопорождающей практики. Впрочем, сейчас речь не об этом.

Вообще, дискретизация первоначального единства и последующее собирание нового синтеза путём рекомбинации его элементов в режиме усложнения и повышение уровня дифференцированности новообразуемых структур – универсальный алгоритм культурной эволюции, действующий как на системном, так и на подсистемном уровне. А всякий культурный синтез, в силу вторичности и «искусственности»  своего происхождения оказывается относительным и на следующем витке генезиса системы оборачивается для сознания новым синкрезисом, подлежащим очередному витку дробления.

Становящееся сознание заново переформирует для себя онтологию вещи, «поворачивая» её то одними, то другими аспектами, формируя и при этом и самоё себя, ибо через новооткрываемые уже в культурно-смысловой модальности аспекты вещей оно осваивает новые каналы их партиципационного природнения. И, если психический образ не вполне соответствует своему прафеномену (а полностью соответствовать он, впрочем, никогда и не может), то вполне закономерно возникает психический импульс к приведению самого прафеномена в соответствие с психическим образом. В этом смысле, история формообразования есть отражение истории сознания и ключ к её археологии и реконструкции. Так сколотые камни олдувая – это ещё не формы, а всего лишь абстрактные морфемы, а разница между деструктивной технологией мустье, которая знает лишь раскалывание и расщепление камня до нужных размеров и формы и конструктивной технологией верхнего палеолита, оперирующей уже специально заготовленными деталями, может многое сказать о путях и характере трансформации раннего сознания. Правда, этот первичный «праксис» по «исправлению» вещей, дабы они могли быть заново природнены и пережиты как часть себя, протекает уже в контексте завершающих стадий смыслогенеза.

Вообще, синкретизм мышления и действия в процессе «поправления» психического образа, даёт ключ к реконструкции широкого ряда феноменов в раннем культурогенезе: и когнитивных, и технологических. «Технологический» диалог с подправляемым прафеноменом (который в ходе этого превращается в артефакт), с необходимостью рождает в палеомышлении две позиции. Первая: анимистическое одушевление означенного прафеномена, т.е. установление с ним партиципационной связи и, вторая – извлечение (экспликации) с помощью магических (глядя с внешней стороны, технологических) операций его модальности, соответствующей психическому образу, т.е. формы. Так из бревна, которое уже изначально содержит внутри себя лодку, последняя извлекается путём магического диалога с субстанцией дерева и духом, заключённым в этом конкретном бревне. Аналогичным образом в диалоге со стихией камня, извлекаются на свет «готовые» формы рубил и др. артефактов, как корреляты или проекции всё более усложняющихся в своих функциональных модусах психических образов. В этом смысле, прорыв к «демиургической» технологии неолита был поистине революцией в ментальности. Впервые формирование психического образа вырвалось из режима партиципационного диалога на короткой дистанции. Теперь человеческая когнитивность овладела полным циклом, включающим в себя отчуждение от некой духовной субстанции, технологическое уничтожение последней (растирание зерна, плавка руды) и, наконец, технологически многоэтапное превращение вещества – демиургическое творение несуществующей до того в природе новой реальности. Только такие когнитивные технологии формирования и экспликации психических образов могли породить в неолите (и никак не раньше) развитые космологические представления. При этом комплекс психических образов, связанных с глиной, как универсальной субстанции творения, по семантическим рядам самым непосредственным образом связывает магию керамической технологии с архетипальной космологией, где объединяющим началом выступает не только психическая образность, но и сама эмпирическая форма.

Итак, психический образ в его имплицитном, когнитивном измерении – это ещё не сам смысл, но его онтологический фундамент (субстрат), необходимейшее условие его рождения.

Психический образ должен быть непременно транслирован вовне. Помимо самоочевидных потребностей в установлении информационного обмена между членами сообщества, без которых невозможна ни адаптация к среде, ни осуществление вообще каких-либо жизненно важных программ, необходимость экспликации и трансляции психических образов имеет и другую, специфическую причину. Значительная часть коммуникативных функций продолжает осуществляться по каналам природной сигнальности в бессознательно-автоматическом режиме. Но в повреждённом аритмическими сбоями секторе, где протекают описанные выше процессы, неизбежно накапливается психическое напряжение. Рекомбинация элементов психических образов – процесс энергоёмкий и мучительный. Раннему сознанию для синтезирования и удержания новообразованных психических конструктов просто не хватает ресурса: прежде всего – памяти. Но не памяти вообще, к каковой можно отнести и закреплённые в генотипе инстинкты вкупе с условно-рефлекторной «надстройкой»[8]. Речь идёт только о памяти, закрепляющей индивидуальный опыт, приобретённый в «секторе отпадения», где происходит вынужденное установление вторичных связей с реальностью. Это, говоря компьютерным языком, «оперативная» память[9]. Таким образом, возникает настоятельная потребность в экстериоризации памяти, расширения её ресурса вовне. Так появляются первые артефактуальные корреляты элементов оперативной памяти. Ещё до верхнего палеолита они предположительно служили подсобными средствами закрепления и трансляции актуального опыта в виде беспорядочных штрихов, царапин, насечек, зарубок, ямок и т.п. Затем ту же функцию, но уже на ином содержательной уровне выполняли т.н. «парциальные» изображения, где ограниченным количеством штрихов или иных выразительных средств создавался целостный и легко узнаваемый образ. Но это – уже в полном смысле слова смысловая деятельность, что проявляется, в частности, и в том, что ранее сознание обнаруживает своё ещё весьма смутное я, экзистенциально узнавая его в этих самых следах. Аналогичным образом, ребёнок узнаёт себя в следах и отметинах на любимых игрушках.

Упрощённо говоря, погоня за партиципацией запускает следующую последовательность состояний/действий.

1.Конструируя образ прафеномена, психика «отслаивает» от него те или иные его свойства/аспекты, всегда данные в ограниченном наборе.

2.Несовпадение психического образа с прафеноменом (о специальных самонастройках ментальности, работающих во все эпохи и стремящихся это несовпадение устранить – разговор особый) вызывает разрыв партиципационных переживаний и психологическую травматичность.

3. Снятие травматичности и возврат партиципации обретается на пути приведения прафеномена в соответствие с психическим образом, который служит моделью того, каковыми вещи должны быть, точнее уже есть в пространстве зафиксированного в психическом образе партиципационного опыта.

Не имея возможности делать здесь длинные содержательные отступления, ограничусь пока предельно кратким замечанием относительно генезиса явления, которое на последующих стадиях данного исследования займёт первостепенное место. Речь идёт о Должном как ментальном императиве в его разных понятийных и образных модификациях. Онтологическая связка между есть и должно быть, возникая на стадии психического образа, порождает изначально чистую возможность, а затем и онтологический субстрат того Должного, которое в ходе своего исторического генезиса в культурных системах занимает  в зрелом логоцентризме центральное место.

Так рождаются те самые практики, которые с внешней стороны предстают как несвойственное животным преобразование природной среды «под себя». Впрочем, нельзя не отметить, что такие практики первоначально носили стохастический, точечный и маргинальный характер; психике было гораздо удобнее решать проблему «с другого конца» – подстраивать образы вещей, данные в чувственном опыте под внутреннюю идеальную модель. Этим, в частности, и объясняется парадоксальное на первый взгляд господство мифа над опытом, подмеченное ещё Леви-Брюлем на материале первобытных культур, но проявляющееся, как нетрудно заметить, везде и всегда.

Не следует упускать из виду и то, что зоны экзистенциального отчуждения, в которых протекают смыслогенетические процессы – это не отдельный и самостоятельный сектор, линейно выделенный из природного психизма и отграниченный от него некими перегородками. Участки аритмических и программных сбоев дисперсно растворены в природной континуальности и носят точечный, фрагментарный характер. Должны были пройти долгие тысячелетия, пока в ходе расширения и углубления смыслогенетических процессов, эти разрозненные зоны не организовались во взаимосвязанную систему, достигшую доминирования над природным психизмом, а затем и инкорпорировавшей его внутрь себя. Так элементы членораздельной речи изначально были не более чем отдельными вкраплениями в поток прямой звукоподражательной сигнальности, лишь постепенно дробя и «перемалывая» его «изнутри» в ходе расширения знаково-семантических функций языка. Потому-то, как известно ещё со времён Кассирера, изначальный язык выражал «не мысли или идеи, но чувства и аффекты»[10]

Что же касается экстериоризации памяти, то этот процесс перманентно протекает на протяжении всей человеческой истории, являясь одним из главных мотивов, побуждающих человека к поисковой активности в области совершенствования технологий и средств передачи и обработки информации. Человеческий мозг постоянно загружает себя в опережающем режиме, пытаясь в погоне за партиципацией объять, охватить, природнить больше, чем может. Оттого он и испытывает непреходящую потребность не только разгрузить память, но и технологизировать рутинизованные и  партиципационно исчерпанные когнитивные операции и связанные с ними виды деятельности.

Психический эквивалент прафеномена замещает его в ситуации вторичного партиципационного переживания. Но партиципационная интенция не может быть полностью удовлетворена природнением к «эрзацу», смутным коррелятом в виде психического образа-репрезентанта. Палеомышлению мало сделать этот репрезентант частью своего собственного внутреннего пространства, владеть и оперировать им. Полноценная партиципация требует невозможного – полного природнения не одного лишь, «отслоившегося» от прафеномена психического образа, но и прафеномена в целом, со всей полнотой его модальных характеристик. Выражается это в порыве к опредмечиванию психического образа посредством деятельности. Если для нас – носителей автономизованного и во многом замкнутого на себя мышления, психический образ, т.е. состояние психики и его предметный слепок –  суть вещи, относящиеся к разным онтологическим сферам, то для палеомышления мысль и действие почти неразличимы и функционируя в неразрывном единстве, легко и незаметно переходят друг в друга. Поэтому для окончательного прорыва в смыслогенез и культурогенез необходимо было полное созревание всего комплекса психических и физиологических качеств, действующих как единый системообразующий контур.

Так, возможности предварительного абстрагирования, дискретизации целостных прафеноменальных образов и простейшие операции по их последующей «деконструкции», по видимому были доступны и неандертальцу. А морфологические особенности мозга т.н. «прогрессивного» неандертальца (которого, впрочем, всё чаще считают ранним сапиенсом) указывают на развитие центров, ведающих приспособлением руки к точным и дифференцированным действиям[11]. Но окончательное объединение разрозненных признаков в единую согласованно функционирующую систему произошло лишь у человека современного типа.

Акт партиципации – это ситуативное снятие субъект-объектного дуализма  или, если речь идёт о более ранней, протосубъектной стадии, снятие отчуждающей дуализации, ещё не достигшей уровня рефлексивного полагания субъект-объектных отношений. Для характеристики этого состояния специальных терминов пока не существует. Переживание партиципации временно и, разумеется, в ослабленном виде, возвращает психику в не-дуальное состояние, приближенное к первичной нераздельности с миром, на некоторое время восстанавливает всеобщую эмпатическую связь, снимая, тем самым, ощущение отчуждённости и конфликтности пребывания к дуалистически разорванном пространстве культуры, что в той или иной мере вызывает ощущение эйфории.[12] Восстанавливая докультурную по своей онтологии эмпатическую связь и предкультурный субъектно-объектный синкрезис, (впрочем, строго говоря, синкрезис восстановить невозможно) психика временно теряет свою  субъектность и как бы выпадает из дуализованного пространства культуры.

Это выпадение касается, прежде всего, культурного времени как длительности становления бинарных различений, распознавания и интерпретации культурных кодов. Поэтому, ситуация партиципационного переживания отмечена совершенно особым ощущением времени, вернее, обычное ощущение времени пропадает, сменяясь погружением в нераздельное единство я – процесс. Партиципационные ситуации служат каналом, через который происходит включение человека в социокультурные сценарии, или, иначе говоря, тем универсальным средством, с помощью которого культура манипулирует человеком, задавая цели и мотивы его деятельности. Партиципационная приманка накрепко привязывает человека к тому или иному классу смыслов и набору ролевых программ, связанных с их продуцированием; ценность партиципирования здесь оказывается намного ценнее и самой жизни, ибо опыт партиципации  – это школа трансцендирования. Так можно, в частности объяснить психологический комплекс жертвы и феномен жертвенности вообще. Именно через партиципационное притяжение культура переламывает в человеке незыблемые,  казалось бы, в своей непреложности природные программы, заставляя неосознанно служить своим целям.

Зато, выпадая из культурного времени и оказываясь в своеобразном «инсайте», человек открывает перед собой поле неведомых дотоле возможностей: природняясь к чему-либо, субъект как бы впитывает в себя его онтологию, изменяя, как правило, бессознательно, содержание своего культурного опыта, расширяя, тем самым, возможности будущего смыслообразования. Порыв к партиципационному единению априорен, непреодолим и бессознателен, ибо, как экзистенциальная предпосылка предшествует возникновению любых частных мотиваций и осмыслению их содержания.

Разумеется, приведённая выше модель обрисовывает лишь лабораторно чистую ситуацию. В конкретных культурных контекстах партиципационное переживание всегда неполно, частично и редуцированно, а партиципационные режимы конфигурируются всякий раз  особой сеткой параметров.

Исторически типология партиципационных ситуаций выстраивается в прогрессию: первоначально человеческая экзистенция ориентирована на природнение к самому ближнему, чувственно конкретному кругу феноменов. Примером здесь может служить глубокая интимная привязанность, которую ребёнок переживает к освоенным и природнённым им вещам. При этом утилитарные качества этих вещей не имеют никакого значения; важен, прежде всего, экзистенциальный опыт взаимодействия с ними. Опыт этот формализуется в следах отметинах, поломках и других привнесённых особенностях, отличающих эту конкретную вещь от ей подобных и служащих кодом актуализации партиципационного переживания. Вот почему детское сознание так болезненно расстаётся со старыми игрушками. Впрочем, глубокая партиципационная привязанность к вещам присуща, разумеется, не только детскому сознанию. Экзистенциальная связь человека с вещью, очеловечивание вещи и связанным с этим смысловой комплекс  – колоссальная и на удивление мало исследованная тема. А ведь именно через феномен прямой и непосредственной партиципационной связи человека и некоего чувственно данного протообъекта можно объяснить психологический феномен первичной артефактуальной деятельности

Прямая партиципация к единичным вещам – это первый и простейший уровень партиципации. Укореняясь в соответствующем секторе ментальности, он выступает фундаментом, над которым надстраиваются следующие уровни. Далее прогрессия партиципационных отношений достигает уровня «удалённых» умозрительных вещей – ноуменов. И, на самом высоком уровне, партиципационный порыв «дотягивается» до трансцендентного, вернее, его проекций в сфере имманентного. Выше этого уровня нет, поскольку именно достижение трансцендентного по отношению ко всему имманентному и дискретному и составляет корневую цель партиципационного единения. В каждой культурной системе образы трансцендентного оформляются по-разному, но всегда связаны с её сакральным ядром, и партиципационное восхождение к ним неизменно трактуется как реализация человеком своего собственно человеческой начала. Впрочем, достижением партиципации к трансцендентному связан и другой, особый режим – ИСС (изменённые состояния сознания). Но о нём будет сказано особо.

Обозначенные выше уровни партиципации имеют в истории культур многообразные и ступенчато дифференцированные корреляции. Так, за партиципацией к отдельным дискретным вещам следует стадия партиципации к тому или иному роду социальных отношений. (Жажда власти выше жажды собственности). Причём, на каждом уровне прогрессии партиципационного переживания существует развилка движения: либо в сторону дурной бесконечности – горизонтальный срез, либо к стадиально следующему (по принципу нарастания трансцендирования) уровню – вертикальный срез. Дурная бесконечность здесь означает количественное развёртывание объектного поля партиципации на одном и том же уровне трансцендирования. Например, акт партиципации в форме переживания обладания собственностью может бесконечно дрейфовать от одного объекта собственности к другому при сохранении стандартного по глубине, интенсивности, длительности, а главное, по экзистенциально-психологическому режиму уровня трансцендирования. (Переживание чувства обладания новым домом или бассейном может быть совершенно идентичным переживанию от чувства приобретения какой-нибудь мелочи вроде значка или вкусного пирожка). По мере того, как данный режим партиципации рутинизуется и становится бессознательно-фоновым, человеческая экзистенция, не способная подняться на следующий уровень и освоить режим более высокого порядка, пускается в погоню за горизонтом, партиципируясь к новым и новым вещам и скатываясь в дурную бесконечность. Такое движение в принципе не может иметь конечной цели; вопрос зачем отметается изначально и бессознательно табуируется. Можно всю жизнь коллекционировать марки или пополнять список сексуальных партнёров – всё это движение по горизонтальной плоскости, ни на йоту не приближающее к выходу на следующий уровень партиципационных отношений. (движение по горизонтали)

Здесь нетрудно усмотреть объяснение таких феноменов как потребительский фетишизм, где статус трансцендентного, вернее, эрзац последнего, придаётся профанным бытовым реалиям. Таким образом, сознание создаёт для себя иллюзию выхода на следующий уровень. Но в действительности, таковой выход может быть достигнут только по снятии предыдущего. Здесь тоже действует эволюционная логика, в силу которой скачок на следующий        уровень сложности оказаается возможен лишь тогда , когда горизнтальное движение в плоскости уровня предыдущего скатывается в дурную бесконечность. И осуществить его способна уже более узкая субъектная группа. (Никоим образом не следует считать, что всякий отдельный субъект обречён проходить все уровни прогрессии партиципационного переживания). «Застревает» ли человек на самом первом уровне, продвигается ли дальше, и если продвигается, то, насколько быстро, где, в конце концов, останавливается – всё это уже зависит от его ментальной конституции, формируемой в историческом онтогенезе культуры. А глубина и интенсивность партиципационного переживания зависит от двух факторов: внешнего и внутреннего.

Внешний определяется тем, насколько рутинизованы в данном историко-культурном контексте те виды партиципационных связей, которые являются предметом рассмотрения. Или, иначе говоря, насколько далеко от общекультурного фронта рефлексии находятся рассматриваемые объекты партиципации. Эту позицию можно проиллюстрировать на примере такого феномена как мода. Сначала партиципация к тому, что является модным, вызывает острое переживание сопричастности и актуализацию чувства идентичности. Затем же это переживание притупляется и либо переходит в фоновый режим, либо вовсе пропадает, переключаясь на другой объект. То же можно сказать и о господствующих идеях, умонастроениях  и т.д. и т.п. Иными словами, не будь рутинизации, говоря словами А. Кроули, «любое действие становится оргазмом».

           Внутренний же фактор задаётся специфическими свойствами самого субъекта, индивидуальными особенностями его психики и культурного сознания.

При абсолютная партиципация, подразумевающей полное и окончательное слияние с универсумом и притом навсегда, что означало бы полное выпадение из культуры и культурного времени, остаётся в принципе недостижимой. Но максимальное приближение к этому состоянию возможно: его мы будем называть предельной партиципацией. Кем и как устанавливаются эти пределы – вопрос не только психологических или психосоматических изысканий, но и конкретного историко-культурного анализа.

Таким образом, партиципация оказывается  воедино связана с комплексом представлений о смыслогенезе, культуролгенезе и антропогенезе, соотносясь  самыми глубинными уровнями человеческого. При этом на каждом уровне прогрессии партиципационного переживания существует развилка движения: либо в сторону дурной бесконечности — горизонтальный срез, либо к стадиально следующему (по принципу нарастания трансцендирования) уровню — вертикальный срез. Проще говоря, патиципационные ситуации имеют развитую типологию. И развитие это может идти не только по признакам глубины и длительности партиципационного переживания, но и по уровням, каждый из которых маркирует определённую степень опосредованности. Т.е. партиципационные переживания могут носить прямой характер, где адресат партиципации дан в непосредственном конкретно-чувственном виде. А над ним располагаются следующие уровни, где объект партиципации дан уже опосредованно, умозрительно. По сути, это развитие великого ментального прорыва, сделанного неолитическим человеком – переход к принципу отложенного удовольствия. Каждый из уровней может разворачиваться вширь, охватывая количественно соответствующий срез культурной реальности и, скатываясь на этом направлении в дурную бесконечность. (Ещё один дом, ещё один бассейн). На следующем, надпредметном уровне объектом партиципации выступают уже социальные отношения, прежде всего власть. Надо ли пояснять, как выглядит в этом случае дурная бесконечность?

Взглянув под этим углом зрения на человеческую историю, мы видим, что один из векторов эволюции культурного сознание направлен на движение от простых и непосредственных форм и объектов партиципации к наиболее опосредованным:  «удалённым» и абстрактным. И это вернейший индикатор становления и развития субъектной самости человека. Чем дальше он может оторваться от древнейших и простейших режимов партиципации, тем выше его субъектные возможности и соответственно потенциальные возможности самореализации. При этом надо оговориться, что выход на более высокие уровни партиципационных режимов никоим образом не «снимают» и не отменяют режимы прежние. Они наслаиваются друг на друга в человеческой ментальности: меняются лишь доминанты. То, что было раньше главным (изначально единственным) оттесняется на периферию и там продолжает работать полуавтоматически.

Всё это имеет прямое отношение к проблеме идентичности, которая выступает внешней социальной формой партиципационного переживания, осознанного и семантически закрепляемого. Идентичность – это осознанная партиципационная связь, переходящая с точки зрения осознающего её субъекта в фоновой режим, становясь тем самым социо-культурным атрибутом этого субъекта (или группы). Отталкиваясь от этой основы можно начать рассуждения о самом содержании ситуации идентификации. Перефразируя известную поговорку, можно сказать «Скажи мне к чему ты природняешься, и я скажу, кто ты».

Всё, разумеется, не так просто. Содержание партиципационно-идентификационных отношений в истории безгранично и охватить его невозможно даже простым перечислением. Столь же многообразны и ментально-культурологиеческие аспекты самих режимов партиципации\самоидентификации. Да и сам субъект партиципационно-идентификационных отношений вовсе не есть нечто исторически неизменное и равное самому себе. По мере восхождения от ранних культурных систем к более поздним, усложняется и структура ментальности. С каждой структурной трансформацией она наращивает новые слои – наборы программ, каждая из которых включает свои специфические режимы партиципации и соответственно, идентичности. Так, с утверждением логоцентрческой культурной парадигмы, трансформация ментальности привела к появлению нового программного слоя, связанного с природнением к абстрактным, «экзистенциально удалённым» ценностям, установленного «поверх» древнего, связанного с мифо-ритуальной традицией и ориентированного на чувственно конкретные режимы партиципации. Эта смена доминант обусловила и смену идентичностей, богато проявленную уже и в наличной культурной действительности. Родовые  и мифо-ритуальные ценности и отношения идентичности отошли на второй план (или скорее, ушли вглубь), уступив место идентичностям Логоса и его субдискурсов от морального абсолюта и Должного до его социальных проекций в виде Церкви, Государства (в модусе абсолюта социального)  и т.д.

Поскольку ментальность современного человека многослойна, то и говорить следует не об идентичности, а о наборе идентичностей, распределённых по ментальным слоям. И хотя в обыденной жизни режимы идентификации сплетены в эклектическом единстве, культурно-психологический анализ способен развести их по уровням, выявить доминанты и специфику их состыковки.

Не имея возможности последовательно и развёрнуто рассматривать здесь историческую  динамику режимов идентичности, обратимся сразу к новоевропейской эпохе.

Новое время – эпоха революции личности.

В отличие от родового индивида, сознание личности не дрейфует по коннотативным полям: принципы классифицирующей типологизации и формальной логики уйдя вглубь, пропитали подсознание и  работают автоматически. Личность вынуждена мыслить и даже чувствовать многоканально. Что это значит? Не кроется ли здесь лукавая игра словами? Нет. Каждый канал – не просто модус условно единой картины мира. Это модус, всё более приобретающий по мере своего обособления черты субстанции. Кризисная утрата субстанциональной ясности Единого, от которой мучительно страдал средневековый человек, обернулась множественностью и наглядной конкретностью модусов. Средневековый Абсолют/Логос распался на расходящийся веер уже не всеохватных, но зато более конкретных и умопостигаемых «подсубстанций» и соответствующих им частных эпистемологических дискурсов: дискурс веры, дискурс науки, дискурс разума, дискурс красоты, дискурс добродетели и т.д. И внутри каждого из них – уже своя собственная генерализующая оппозиция: всякий принцип обнаруживает себя через соотнесение со своей противоположностью. Всё это ещё связано изнутри некоей инерционной субстанциональной связью, которая со временем всё слабеет и к эпохе Просвещения уже едва просматривается. Впрочем, энергии этого атавистического средневекового субстанционализма, работающего, тем не менее, в качестве интегрирующего фактора, хватило вплоть до ХХв.

Каждая из «подсубстанций», будучи  продуктом  расслоения средневекового Абсолюта, образует особый дискурсивный канал, через который специализирующееся сознание и выстраивает тот или иной модус, не утратившей пока ещё исходного единства картины мира. В начале Нового времени интергирующие связи между каналами ещё прочны, и мы не можем говорить, к примеру, о религиозной, художественной, естественнонаучной политической и др. картинах мира как о чём-то взаимообособленном и  почти не сопряжённом, как это выглядит сейчас. Но, тем не менее, уже для личности раннего Нового времени несовместимые между собой принципы, нормы и установки не интегрируются в непротиворечивое целое, а разводятся по разным каналам. Личность теряет внутреннюю цельность, но картина мира становится плюралистичной. Ранний Ренессанс тщился объять необъятное. Собрать, охватить всё, что только доступно человеку (впрочем, и что, что недоступно тоже), в целостный синтез. Но уже в зрелом Ренессансе лишь способность мыслить и чувствовать многоканально позволяла личности не видеть противоречий и сохранять иллюзии по поводу осуществления великой ренессансной утопии. По сути ренессансный синтетизм психологически (точнее, ментально) вырастал из средневековой установки на тотальность, всеохватность и целостность субстанцианального принципа (Абсолюта-Логоса-Должного), умаление которого вызывало болезненные чувства, связанные с переживанием хаоса и энтропии. Вот почему для ренессансной ментальности было необходимо привести лавину неожиданно нахлынувшего инновативного материала в состояние хотя бы формального иерархического порядка и подчинения целому. Ментальность ещё не привыкла обходиться без целого и страшилась выходить в открытое плавание к новым смысловым материкам по навигации медиационных цепей без оглядки на берег субстанции. Но центробежные силы набирали мощь, и спасительный берег субстанции всё более терялся в тумане. Развивая метафору можно сказать, что если традиционная для средневековой ментальности субстанция сопоставима с твёрдой землёй необозримого материка, то подсубстанции, с которыми имеет дело сознание раннего Нового времени более подобна большим и малым островам, и по мере движения вглубь океана инновационных смыслов, этих островов становится всё больше, но сами они мельчают и всё менее годятся как укрытие.

Хотя, к примеру, такая подсубстанция как язык, связывавшая и одухотворяющая изнутри самые, казалось бы, немыслимые  и несостыкуемые смысловые блоки обнаружила если не исчерпание, то, по крайней мере, ограниченность своих возможностей лишь сравнительно недавно, став объектом омертвляющей рефлексии в ходе лингвистических переворотов ХХв. А вот в эпоху Шекспира и Сервантеса, язык, открытый, становящийся, ещё не замкнувшийся на себя, не раздробленный на избыточное количество мелких денотаций и сохраняющий потому синкретическую полноту сил и суггестивность, с задачами смыслового синтеза справлялся отменно.

 Что же остаётся делать личности? Полагаться исключительно на себя, ибо больше не на кого. (По-видимому, об этом догадывались и до Канта). Абсолюта больше нет, и никаких альтернатив развитие логоцентрической парадигмы культуры не предполагает. Что же остаётся, в таком случае, единственным объединяющим началом для ненасытного ренессансного глаза, а затем для ненасытного барочного разума? Что объединяет ботанические, анатомические, инженерные, математические, характерологические, медицинские и прочие заметки, выкладки, зарисовки и т.д., в кодексе Леонардо? Только то, что всё это сделано самим Леонардо. И, по сути, более ничто. Вернее, ничто, что не имело бы отношения к личности Леонардо: его стилю, его почерку, его языку, его образу мыслей. Не случайно, что ранний Ренессанс, когда личность, оторвавшись от берега внеположенной  субстанциональности, почувствовав себя и только себя вместилищем и чувствилищем всего умопостигаемого мира, обнаружила субстанцию в себе самой и ознаменовало это открытие бурным энтузиазмом антропологического максимализма и антропоцентризма. В соответствии с логикой фрактальных отношений, личность, отпавшая от мира (собственно и ставшая личностью в процессе этого отпадения) превращается в мир-личность. И теперь она, развиваясь в фарватере эволюционного фронта, подобно гегелевскому Духу. Она не просто может, но и обязана терпеть внутри себя противоречия. Это тяжело, болезненно, дискомфортно. Но таков удел личности:  бегство от противоречий есть бегство от развития. А логика развития ведёт личность к всё большей полноте самостояния и самореализации.

Ассимиляция и разрешение противоречий, как и способность к многоканальному мышлению, обуславливается возможностью личности выдерживать несравненно более высокий уровень экзистенциального отчуждения. Чтобы легко и непринуждённо мыслить и действовать в разных бытийственных регистрах, разных ценностных и феноменологических измерениях, сочетать разноуровневые и несогласуемые между собой (в рамках существующих правил) психологические и поведенческие сценарии, необходимо обладать высоким порогом экзистенциальной антиципации. И в этом – органическая черта ментальности личности. Способность адаптироваться к отчуждению как длительному фоновому состоянию, к устойчивой локализации переживающего Я в срединной медиативной позиции и породило очередной шаг отпадения человеческой экзистенции на этот раз от духовной субстанции Логоса, подняв её, таким образом, на следующую ступень субъектной эмансипации. Как всегда фронт развития продвигают «отщепенцы». Цивилизация личности произошла  в силу того, что западные европейцы, точнее их наиболее социально активная часть, перестали быть правильными средневековыми логоцентриками.

Понятия свободы и выбора, каковыми существенно определяется ментально-культурный статус субъекта, для личности особо значимы, ибо только в личностном мире они адекватно отрефлектированы и достигают содержательной полноты. Субъектом же выбора выступает уже не столько социальный коллектив, как было во всех традиционных обществах, но уже и единичный субъект. На уровне прецедентов такое было всегда, но только утверждение медиационной модели смыслообразования в качестве доминирующей сделало возможным принципиальное изменение ситуации: теперь единичный субъект стал субъектом выбора в массовом порядке. Теперь вместилищем эксплицируемых противоречий стала не абстрактная, а конкретная человеческая душа, или индивидуальная ментальная сфера.  Это обстоятельство позволило перенести «центр тяжести» с всеобщего на единичное и особенное. Особенные люди – личности –­ которые ранее могли осуществлять свои творческие программы, лишь упаковывая их в средневековые обёртки всеобщего (универсально Должного) теперь оказались, наконец, выведены на уровень самоадекватности.[13]

 В рефлектирующем сознании (или подсознании) нарастает конфликт программ, и как раз это совершенно особым образом определяет проблему как свободы, так и выбора. Становление субъектности – это не освобождение вообще от всех  культурных программ (сценариев и ролей),  какие бы иллюзию такой свободы ни сопровождали всплески эмоций, от ощущения «безграничных» возможностей творчества до переживания трагической «заброшенности» в мир. Другое дело, что на фоне вторичного упрощения когнитивных схем, сублимации и снятия (в гегелевском смысле) программ, развёрнутых на прежнем этапе, над ними в результате всех этих процессов формируются программы более сложные. Будучи внесистемными, а подчас даже  дис- и антисистемными по отношению к прежней структуре ментальности субъективно они воспринимаются как нечто внешнее.

Так ролевые программы, связанные с утверждением ментальных и смысловых порядков логоцентрического средневековья, традиционным человеком усваивались как извне исходящий императив служения. И для личности, особенно ранней, культуротворческие программы и соответствующие социальные сценарии в недавнем еще прошлом были императивным «поручением» от неких высших сил – по существу, тем же служением. И только у современной личности этот настрой сменился установкой на самовыражение и самоактуализацию. А в новоевропейскую эпоху личность разворачивалась в парадигме подражания Творцу. Декларируемое мировоззрение тут совершено несущественно (учёный XVIII-XIXвв. мог быть по своим убеждениям записным материалистом, но служение «научной истине» – это не более, чем перверсия всё той же идеи служения\подражания сакральному Абсолюту). Теперь подражать стало некому.

Всякая подсистема культуры, и в том числе, искусство, поскольку находит для человека стимулы в нее «вписаться», задает ему некую программу (сценариий, роль). В той мере, в какой она императивна и не подлежит рефлексии, субъектность человека она замещает собственной субъектностью. В этом смысле она есть демон. Если число таких программ невелико, или если их много, но они компактно сплочены в жёстко организованную систему, то противоречий между ними почти нет. А те, что всё-таки возникают, рефлексии недоступны. Но если программ-демонов много, и образуемая ими система из-за ее  сложности неустойчива, тогда уж на сознание субъекта обрушивается неоставновимая лавина противоречий. Тогда-то и возникает у него проблема свободы, а проблема выбора оказывается сложнейшей и воистину экзистенциальной. Личность  «рвётся на волю», за пределы программ, дабы субъектность культуры превзойти собственной субъектностью. Это более чем  закономерно, ибо последняя вычленяется из первой. И чем больше у культуры возникает подсистем, и чем они становятся сложнее, тем сильнее дробится и вязнет во внутренних программных противоречиях субъектность культурная и тем, соответственно, всё больше простору для субъектности собственно человеческой. Ибо личность всё более и более  полно снимает в своём сознании (и подсознании) суммарный культурный опыт и потому становится всё менее зависимой от всё большего количества «демонов». Но система человек–культура, будучи внутренне открытой, закрыта внешне (или, по крайней мере, выглядит таковой в каждой исторической ситуации). Это значит, что достижение вершин творческой самореализации с демоническим коварством оборачиваются очередным ускользанием горизонта культуры. И так оно с неизбежностью продлится до тех пор, пока культура остается модусом человеческого бытия.

При этом, важнейшим фактором, определяющим режимы экзистенциальной идентичности для личности, является пространство выбора и механизмы его осуществления. Когда личностное самосознание едва только начинало развиваться, поле выбора представляло собой узкий зазор между вступающими в противоречие жёсткими нормативными программами, генетически восходящими к мифо-ритуальному императиву. Можно сказать, что сами эти трещины внутри мифо-ритуального мира, обрекающие человека на отчуждение от этого мира и совершение мучительного акта  выбора, стали предпосылкой преобразования доличностной ментальности в личностную. Поле выбора со временем расширяется: сперва это ограниченное число решений уже готовых и заранее верифицированных культурной нормой, впоследствие же – число комбинаций, самолично составленных из их структурно-смысловых элементов. Такой выбор предполагает способность находить решение посредством синтеза уже инновационных смыслов. А для того необходимы достаточно развитые навыки медиационного оперирования оппозициями, равно как и решимость «ничейно-всехним» смыслам предпочесть «лично-свои». Такова личность в  зрелую логоцентрическую эпоху. Следующий же уровень овладения медиационными когнитивными технологиями и соответствующий ему уровень субъектного самостояния  устойчиво закрепляется только в новоевропейской культурно-цивилизационной системе. Личность тогда уже не просто выбирает, комбинируя элементы извне предложенных смыслов, как правило, традиционнных, а сознательно интерпретирует наличный культурный материал, образующий пространство возможных альтернатив. Конечные цели ещё те же,  что у всех, базовые ценности культуры пересмотру не подлежат. Но следование этим целям есть уже процесс творческий. Личность самоутверждается как субъект этого  творчества, акт выбора же значим теперь поскольку, поскольку ему причастен. Таковым было культуротворческое самопресуществление личности в эпоху Ренессанса и затем европейского Модерна. Непрестанное стилеобразование в искусстве, экспирементаторство в науке и вообще предельная для той эпохи свобода в выборе средств при относительной ясности конечных целей и незыблемости базовых ценностей – этим уникальна культурная ситуация в  начале эпохи европейского Модерна.

Происходит бурный взрыв творческой активности – ведь личность почти не создаёт диссистемных смыслов, за что получает от культуры «режим наибольшего благоприятствования» во всех (или почти во всех) ее  проявлениях. Ситуация выбора в этих условиях переживается почти безболезненно. Но такое счастливое состояние сохраняется недолго. Ситуация переламывается, когда базовые ценности, нормы и конвенции культуры начинают (что абсолютно неизбежно) подвергаться эрозии и ревизии. Личность вступает в такую фазу своего развития, когда освобождённая субъектность становится всё более тяжким грузом, а выбор вновь (хотя и по совершенно другим причинам) становится мучительной экзистенциальной проблемой.

Свобода личности – это провал в зазоры и щели между конфликтующими культурными программами, сценариями и ролями, где переживающая экзистенция оказывается «без присмотра демонов». Оказывается, в общем-то не впервой – программы конфликтовали и прежде. Но у сознания до-личностного это вызывало экзистенциальную прострацию, ибо такие конфликты оно воспринимало как деструктивные сбои. Адаптируясь к ним,  оно прошло долгий и мучительный путь от распада и гибели, сумасшествия и тяжелейших переживаний трагизма бытия. Только для личностного сознания такие сбои стали не только нормой, а даже стимулом выбора и актуализации творческой свободы. Чем больше подсистем культуры «растаскивают» экзистенциальную энергию, тем больше между ними возникает противоречий. Субъект теряет в цельности, зато обретает большую возможность лавировать между конфликтующими демонами-программами.

Чем больше мелких локальных противоречий между подсистемами культуры и соответствующими  им программами, тем менее каждая из них для человека значима, и тем быстрее движение калейдоскопа партиципационных ситуаций. Это проявляется в нарастающем релятивизме ценностей, десакрализации культуры (какова она, разумеется, в данной исторически-региональной версии), Обвальная субъективизация смысловых отношений не могла не вызвать опережающей скуки, пресыщенности, усталости, разочарования во всём и не способствовать, в конечном счете, превращению новоевропейской личности в личность постмодернистского типа.

Человек устроен, можно сказать, как приёмник сигналов, поступающих из космического и социоприродного пространства. И это не метафора (что академическая наука по-прежнему игнорирует, то давно уж используется в науке прикладной).[14] В процессе партиципации сигналы преобразуются в дискретные смысловые структуры, тем самым инициируют собственно культурные процессы. Чем уже диапазон принимающего устройства, тем глубже партиципация к источнику «сообщения» — поначалу к природе, а затем к той или иной подсистеме культуры. Тем, стало быть, прочнее  такой источник человека захватывает. Напротив, чем шире диапазон приёма, тем слабее партиципационные связи, тем больше противоречий в программах и вообще всякого «информационного шума». Расширяется поле выбора — стало  быть, выше уровень свободы. Так сокровенное и глубоко переживаемое знание превращается в информацию, а сознание научается, в конце концов, достаточно комфортно дрейфовать в том пространстве, где культурно-нормативная «гравитация» почти сходит  на  нет. Эти лакуны уже столь велики, что в совокупности действительно образуют не просто щели и зазоры, а именно пространство. Пространство определения идентичности. И, прежде всего. В её экзистенциальном измерении. Этим жизненный мир личности новоевропейского типа качественно отличается от мира иных историко-культурных типов.

Однако современность на глазах меняет и эту диспозицию. Человек эпохи постмодерна (не обязательно убеждённый постмодернист) выступает носителем уде совершенно иного типа идентичности и соответственно, иных экзистенциальных ориентаций.В перезаполненном знаками мире традиционная европейская схема субъектно-объектных отношений, где присутствует гносеологически активный субъект и онтологически пассивный объект, в конце концов, перестала работать. Этого не могло не произойти, хотя бы потому, что наращивание знаковых звеньев, опосредующих такого рода субектно-объектную связь не может увеличиваться бесконечно без изменения качественного состояния структуры. В один прекрасный день сознание оказывается неспособным дотянуться до вещи, до объекта. До прафеномена партиципационного переживания. Вся энергия экзистенциальной направленности на объект растекается, размазывается по цепи знаковых репрезентантов, переживаемых как самостоятельные самоценные величины. В этот прекрасный день умер классический европейский рационализм, ибо онтологически пассивный объект окончательно растворился в своих знаковых репрезентантах. Умела метафизика, и умер Бог, как магнит экзистенциального природнения, ибо из замкнувшейся на себе эпистемологии исчез полюс трансцентдентного – ведь неназванных и неназываемых объектов (а бог ещё с аристотелевских времён понимался рационалистическим сознанием как отчуждённый метаобъект) больше нет, а все имена и оценки релятивны. Зато родился постмодернизм с его антииерархизмом, деконструктивизмом, локализмом, эклектикой, индетерминизмом и ризоматическим дрейфом в смысловом пространстве. В постмодернистской ситуации вместо познающего субьекта, имеющего твердые координаты самого себя и ясно определенные принципы познания возникают безличные скорости, интенции, «направленности на…» и т.д. От медиации с объектом посредством знаков субъект перешёл к состоянию перманентной медиации в знаковом поле. Т.е. от партиципации к некоему познаваемому и осваиваемому объекту сознание погрузилось в континуальное состояние партиципации к самому процессу медиации. (Не случайно, например, что для Ж.Деррида категория различия, как некоего ставшего результата заменяется категорией различания как перманентного состояния сознания.) Причём, такой медиации, где при формальном сохранении субъектно-объектных координат, эти элементы сознательно выносятся за рамки структуры, низводясь до внешних формальных моментов. В рационалистической культуре дело обстояло прямо противоположным образом: полюса субъекта и объекта образовывали онтологический и содержательный костяк структуры, а путь сознания по опосредованной знаковыми формами траектории партиципации рассматривался как нечто инструментальное и подчинённое. Теперь же субъект стал перманентным медиатором. Медиация стала восприниматься не как переход, «от...к..., где истина (объект партиципации) находится на одном из берегов, а как базовое состояние, как постоянная сфера пребывания. Берегов больше нет. И это, несомненно, новое качество культурного сознания, далеко выходящая за пределы постмодернизма как такового. 

     В последнее время, в контексте подчёркивания завершения некоего глобального витка человеческой цивилизации, часто говорят о наступлении «новой первобытности» - возвращении к архаике на новом историческом витке. Чаще всего, в этой связи, помимо перечисления социально-экономических, политических и экологических компонентов  кризиса современной постиндустриальной цивилизации, говорят о магическом ренессансе, неомифологизме, подъёме мистицизма и всех форм иррациональности, новых, а точнее, очень старых формах религиозности т.п.  Всё это имеет прямое отношение к изменению экзистенциальных режимов идентичности.

     Так, принцип ризомы, ставший своеобразной эмблемой постмодернистского мышления, интересным образом перекликается с архаической формой смыслообразования. И в архаическом, и в постмодернистском сознании выстраивание смысловых элементов осуществляется по принципу присоединительной, а не структурной связи. Интеллектуал-постмодернист отличается от первобытного охотника использованием изощрённейшего инструментария отстраняющей аналитической рефлексии. Но и тот и другой пробираются между элементами реальности, двигаясь маршрутно, т.е. от точки к точке, от пункта к пункту прихотливыми зигзагами, вырисовывая спонтанную, сложную, слабоструктурированную кривую, изгибы которой диктуются преимущественно имманентной природой самих вещей. Разница, разумеется, в том, что в роли вещи для архаика выступают сами вещи в их эмпирической непосредственности, а для постмодерниста вещь репрезентирована «пучком» семиотических значений и в нём растворена. Но характер смыслообразовательных интенций во многом похож.

      Аналогия распространяется также и на аспекты целостности и иерархичности в представлениях о реальности. Для архаика мир мир как целое ещё не осознан в рефлексии, для постмодерниста он уже не целостен, и дезинтегрирован на «региональные онтологии». Для архаика иерархические цепи ещё не выстроились в системе идеальных конструкций, хотя и действуют на бессознательном и полуосознанном уровне в практической жизни. Для  постмодерниста всякие иерархии если и существуют, то как заведомо условные, а, следовательно, необязательные и несущественные структуры.

 

       Что же касается самого процесса распада традиционных для классической новоевропейской культуры форм идентичности и связанных с ними режимов экзистенциально переживания, то он, как представляется, вызван достижением европейским (в широком смысле) сознанием последнего (на сегодняшний день) фазиса  адаптации к пограничному состоянию, которое ещё сравнительно недавно (в начале века) переживалось чрезвычайно мучительно. Вместо бесконечного чередования партиципации к дискретным и единичным значениям с последующим болезненным отчуждением, приводящим, в конечном счёте, к очередному крушению ценностей и похоронам бога, европейское сознание (впрочем, только его «постмодернистская», в расширенном понимании, часть) обрела выход посредством партиципации  не к значению  как таковому, а к самому акту перманентного движения между смыслами. Партиципационная парадигма сознания я-значение,  сменилась, как уже отмечалось, парадигмой я-медиатор. Движение, дрейф, путешествие сознания по смысловым структурам и шире, культурным системам, понимается как форма, не грозящая, казалось бы, отчуждением партиципации, где экзистенциально-психический поток индивидуального сознания оказывается органичной формой бесконечно-текучей медиации, где ничто дискретное не принимается в качестве безусловной ценности и экзистенциально не природняется. Текучее я в текучем феноменологическом пространстве культуры не знает тягости и трагедии отчуждения и выброшенности в мир. В самом деле, если убежать из культуры нельзя, то остаётся сосредоточиться на самом процессе бега. При этом бег по горизонтали интереснее, ибо он, в отличие от вертикальных трансцендирующих цепочек, бесконечен. Можно сказать, что сознание, с помощью иерархического вертикализма достигло условного потолка и, переориентировавшись, стало стелиться вдоль этого потолка, рисуя всевозможные фигуры на его поверхности.      В этом принципиальное отличие современной ситуации от всех предшествующих многочисленных «революционных сломов» в истории культуры, когда на смену одним иерархическим системам приходили другие, воспроизводя всё те же исходные архетипальные структуры в иной семантике. Не следует, в то же время забывать, что необходимым условием для осуществления этой горизонтально-текучей я-медиационной парадигмы является та самая предельная измельчённость и атомизация культурно-феноменологического материала, которая всегда даёт о себе знать в закатные эпохи. Только в этом новообразованном культурном синкрезисе с его «однородной плотностью» возможно лёгкое медиационное плавание и маневрирование, где ни на что не наталкивающееся сознание может себе позволить ничего не принимать всерьёз. Такое состояние по определению не может длиться не только вечно, но даже и относительно долго.

            Это значит, что мы стоим на пороге не просто очередной ментальной революции в рамках существующей культурной системы, а у истоков межсистемного перехода, который принципиальным образом изменит самые основы привычных для нас представлений об экзистенциальности и репертуарах идентичности.

 



[1] Если к многочисленным научным определениям этой связи, начиная со старомодного термина эфир[1], и далее – Природного разума (Э. Митчелл), квантовой голограммы (М. Каку), матрицы сущего (М.Планк) и др., добавить и определения, которыми изобилуют религиозные и мистические источники, то и в этом случае мы не охватим всего разнообразия форм выражения идеи всеобщей связи. Не стану отвлекаться на пересказ доказательств наличия универсальной связи в современных физических теориях: при желании с ними можно познакомиться, обратившись к соответствующей литературе. В целом же, идея всеобщей симпатии, конечно же, значительно древнее. Так, учение о всепроникающей пневме восходит через флорентийских неоплатоников и естественной магии Ренессанса к пифагорейству, платонизму, аристотелизму, неоплатонизму и гностицизму,

[2] Для архаического и детского сознания, о таком полагании можно говорить лишь с очень большими оговорками. Здесь  уместнее говорить о субъект-субъектных, интерактивных отношениях.

[3] Леви-Брюль Л. Сверхъестественное в первобытном мышлении. М., 1994.

[4] «При этом каждый специалист опирается на эмпирический материал своей научной дисциплины. Но все единодушны в том, что без патологической лобилизации нервной системы и психики гоминид было бы невозможно превращение знака в основное орудие внешнего и внутреннего управления, становление семантической модели мира и культурной коммуникации». Назаретян А.П.  «Голубь с ястребиным клювом»: об экзистенциальном кризисе антропогенеза и начале эволюции человека.  Мир психологии. №4. 2005. С.105.

[5] Во избежание терминологической путаницы. Поясню, не претендуя, опять же, на нормативность, что под мышлением понимается вся совокупность когнитивных актов, тогда как под сознанием – лишь сознательная её часть.

[6] Торчинов. Е. Пути философии Востока и Запада: познание запредельного. СПб., 2005, С.397.

[7] Мак-Фарленд Д.Д. Поведение животных. Психобиология, этология и эволюция. М., 1988.

[8] Разумеется, условно объединяя генетически наследуемую и условно-рефлекторную память, следует помнить, что они образуют два разных канала циркуляции информации и, соответственно, выступают источником своеобразного пред-дуализма в животной психике, а также и причиной описанных выше сбоев и отклонений. О различении этих двух каналов как внутреннего и внешнего и о близких точках зрения см. Маршак Б.И., Маршак М.И. Сходные информационные процессы  в развитии вещей и эволюции живых организмов // Количественные методы в гуманитарных науках. М., 1981, С. 35, Шер  Я.А. Типологический метод в археологии и статистика //  Доклады и сообщения археологов СССР (VII Международный Конгресс доисториков и протоисториков в Праге) М., 1966,. Cohen M.N. The meaning of human history. Ls Salle. Collins & Onians. 1968.  и др.

[9] Объём кратковременной памяти человека измерен в структурных единицах и равен 7_+2. См. Клацки Р.  Память человека: структуры и процессы. М., 1978. С. 15, 92-96.

[10] Cassirer E. An Essey on Man. An Introduction to a Philisophy of Human Culture. L., 1945. P. 26.

[11] См. Якимов В.П. Ранние стадии антропогенеза // Происхождение человека и древнее расселение человечества. М., 1951. С. 84.; Австралопитековые // Ископаемые гоминиды и происхождение человека. М., 1966. С. 79 – 83.

[12] Психофизилогической оновой влечения к партиципации выступает открытая психологической антропологией индукция материнской эндогенной опиатной активности, которая в психике ребёнка отзывается переживанием сложного синкретического комплекса эмоций, из которого развивается и чувство доверия, и предчувствие вознаграждения, и априорная убеждённость в могуществе и покровительстве Другого. Panksepp J.,Herman B., Vilberg T., Bishop P., Deeskianazi F.G. Endogenos Opioids and Social Behavior// Neuroscience and Biobehavioral Reviews. 1980..№4. З. 473 – 487. Какую роль играют эти, ещё по сути, предсоциальные когнитивные диспозиции в становлении социально-культурного сознания, видимо пояснять не надо.

[13] В своё время, высвобождение творческой энергии особенных людей, людей в силу своей личностной органики отпадавших от мифо-ритуальной традиции дало взлёт Античности. Но оно же и стало одной из главных причин её гибели.

 

 

[14] О человеческом мозге как о принимающем устройстве писал, в частности К Прибрам.