Минимизировать

АНТРОПОГЕНЕЗ: КАК МЫ ЭМИГРИРОВАЛИ ИЗ ПРИРОДЫ

 

Больное животное

Истоки культуры уходят корнями не только в доисторию, но и глубже — в самоё природу. Как же, с чем и каким образом эволюционные предшественники человека подошли к рубежу культурогенеза?

Сразу же обращает на себя внимание размытость этого рубежа: даже возникновение языка и знаковой деятельности не имеет согласованной датировки. Переход от животного к человеку столь долог, что здесь можно говорить не о рубеже, а о каком-то самостоятельном эволюционном качестве. А ведь для обозначения того, кто уже не животное, но еще не человек, нет пока даже специального термина, кроме зоологического термина гоминиды..

Хлесткое высказывание Ницше о том, что человек — это животное с испорченными инстинктами (“не установившееся животное”), дало основание для многих нелестных эпитетов в его адрес[1] и заложило основу концепции “патологичности” человеческого сознания как такового и его корректировки в процессе исторического развития[2]. Научно-философская метафора культуры как болезни природы, действительно, продуктивна и эвристична в ряде аспектов. Но если культура — болезнь, то весьма своеобразная: это болезнь, которая излечивается не возвратом к исходному “здоровому” состоянию, а исключительно путем усугубления самой болезни, т.е. превращением патологии в норму. А это уже само по себе показывает, что мы имеем дело не с деструктивным процессом, а с межсистемным переходом, где пик болезни приходится на промежуточное “бескачественное” состояние.

Если, развивая метафору, попытаться сформулировать диагноз, то он, мне кажется, может звучать как аритмия (не в кардиологическом, конечно, смысле) и связанные с ней осложнения. Сбои и нарушения в регулятивных воздействиях природных ритмов на организм отразились как на физиологии, так и на психических структурах и режимах. Они-то и вытолкнули предков человека из системно замкнутого континуума природы, поставив его перед необходимостью глубоких системных трансформаций. Наших предков “выталкивало” из биоценоза уже одно отсутствие выраженных морфологических приспособлений — специализированных органов с “намертво” закрепленными функциями, которое обрекало их на “отрицательный универсализм” — универсализм бескачественности. Предки человека нашли ответный ход: раз природа не дает возможности подстроиться под себя, тогда пусть сама подстраивается под становящегося человека и создаваемую им надприродную среду — культуру! Но вначале надо было выбраться из эволюционной ловушки, в которую природа загнала ранних гоминид, когда снижение уровня мутабильности и общее замедление темпов эволюции вызвало сильнейшие “аритмические сбои” сразу на нескольких уровнях включения в космобиосистему. Именно выпадением из эволюционных ритмов можно объяснить такие явления, как чередования биологической экспансии с изолированным (“локально-реликтовым”) проживанием групп гоминид и многие другие коллизии эволюционной линии гоминид, оторвавшейся от “мейнстрима”.

Поэтому истоки культурогенеза кроются в мучительной выработке новых ритмических структур, уже не совпадающих с природными, но максимально к ним приближенных[3]. Вряд ли к понятию ритма применимо слово “дробление”. Но именно в этом направлении шло изменение ритмических структур на протяжении всей истории культуры. Старые структуры не исчезают, но действие их постепенно ослабевает, и они превращаются во внешний контур, внутри которого структурируются и “упаковываются” ритмические новообразования, дробящие временной и пространственный континуум на все более мелкие и дискретные единицы. Иными словами, условием развития все более специализированных культурных практик является формирование соответствующих ритмических структур на психосоматическом уровне. Нетрудно заметить, что резкие изменения ритмических оснований жизненно важных процессов неизменно приводят к психологической фрустрации и вызывают социальную напряженность[4].

Апогеем болезни является состояние, когда старые чисто природные ритмы максимально расшатаны и ослаблены, а новые, культурные еще не сформировались. Тогда находящемуся в межеумочном эволюционном состоянии существу, которое уже не животное, но еще не человек приходится испытывать на себе все многочисленные осложнения межсистемной аритмии. Обобщая антропогенетические данные, можно предположить, что пик бескачественности (своего рода точка равновесия) приходится на эпоху homo habilis. (2,4 — 1, 7 млн. лет назад).

Возможно, именно с достижением этой стадии связаны и те морфофизиологические изменения, которые в контексте общеэволюционного процесса предстают как прогрессивные, но “там” вступают, скорее, как патология. Речь идет, например, об увеличении абсолютного и относительного размера мозга, о заметном расширении теменной области, напоминающей человеческую сеть мозговых борозд, развитии выпуклостей в зонах полей Брока и Вернике.

В доктрине “больного животного” выделяются два момента: сама концепция патологичности, “сумеречности” древнего мышления (Дж. Пфайфер) и идея замещения “испорченных инстинктов” культурными кодами. Первый момент в значительной мере продиктован хроноцентрическим субъективизмом: современное состояние сознания автоматически берется за эталон и критерий нормы[5]. А то, что предки человека лишь благодаря этой “патологичности” и смогли выжить, не слишком учитывается. А ведь, помимо дальнего телеологического прицела, в этих самых болезненных изменениях должен был сдержаться конкретный ответ на конкретный вызов среды, пусть даже и простимулированный внутренним напряжением системы. Причем ответ адекватный.

Вообще любое пройденное качество, особенно межсистемное, на всех дальнейших витках и уровнях аберративно воспринимается как патология. Хорошо известно, например, что описываемые современной психиатрией девиации еще для средневекового человека были нормой[6]. Однако если видеть в этой самой патологичности не долгосрочные клинические отклонения психоневрологической системы гоминид (отклонения от матери-природы или от установленной современностью нормы?), а нарушение или даже частичное разрушение генетических инстинктивных и условно-рефлекторных программ[7], — то этот момент приобретает действительно исключительно важное, если не ключевое значение.

Второй момент — замещение инстинктивно-рефлекторной “правильности” животного поведения самоорганизующейся системой культурных кодов[8]. Эта идея обычно присутствует где-то на периферии других исследовательских тем, но, как ни странно, не получила достаточно углубленного развития. А между тем, именно режим такого замещения и есть самое главное в становлении человека-в-культуре и социально-историческом процессе.

Важно подчеркнуть, что в глубинных слоях социальной и досоциальной памяти сохраняются несколько уровней биологических по генезису наборов программ — невидимый фундамент многослойной структуры человеческой ментальности. Причем культурные программы не просто надстраиваются над природными, оставляя их “где-то внизу”: последние прорастают сквозь многослойные социокультурные опосредования, исподволь организуя и те стороны жизни, которые традиционно считались суверенной территорией культуры. Но эти базовые программы в социальном контексте продуцируют уже принципиально иное, не-природное содержание. Этот сложнейший процесс требует более тонких, чем формальная логика, методов объяснения.

Что и говорить, “археология” культурных форм преподнесла самонадеянному культуроцентрическому сознанию немало неприятных сюрпризов. Обнажилась биологическая подоплека многого из того, что традиционно считалось привилегией человека, и биологизаторы, получив сильные козыри, принялись с поистине сексуальным сладострастием развенчивать претензии человека на исключительность.

Вообще вопрос о том, что есть человек: венец творения или больное животное, давно превратился из научного в идеологический. Научная или квазинаучная аргументация, как некогда построения догматического богословия, лишь внешне оформляет предзаданные мировоззренческие установки. Вновь подтверждается давняя истина, что научно-философская рационализация — это лишь подпорки для глубинных и априорных интуиций. В этом смысле спор биологизаторов и культуроцентристов демонстрирует маятниковую смену доминант антропологического минимализма и антропологического максимализма — и не только в сознании, но и в подсознании, т.е. на уровне глубинных и слабо отрефлектированных режимов идентичности. А срединная позиция, обозначающая себя как биосоциальная, часто предстает не диалектической, а эклектической, ибо так и не отвечает на вопрос, каковы режимы и механизмы трансформации (или, говоря языком диалектической логики, снятия) природных программ в социокультурные.

Чувствительный удар по позициям культуроцентристов был нанесен современными этологическими исследованиями, доказавшими способность животных к знаковой деятельности. Удар оказался не только чувствителен, но и крайне неприятен: ведь именно знаковая деятельность служила главным бастионом, отделяющим территорию культуры от царства природы.

Собственно “теория ума”[9] как предпосылка знакового поведения и показатель языковых способностей присуща уже всем человекообразным обезьянам (что, впрочем, признается не всеми исследователями) и, будучи эволюционным признаком общего предка орангутанга, шимпанзе и человека, имеет возраст около 16 млн. лет[10]. А накопленные в последнее время данные, связанные с изучением поведения шимпанзе и некоторых других обезьян, “существенно подрывают традиционные представления о качественной уникальности человека и делают поиски пресловутой грани между ним и человекообразными обезьянами малоперспективными”[11]. Уже появилась классификация, в соответствии с которой человек и шимпанзе рассматриваются как два подрода — Ноmo и Pan, образующих вместе род Homo[12], и на стыке приматологии, антропологии и зоопсихологии уже складывается новая дисциплина — культурная приматология[13], а применительно конкретно к шимпанзе — культурная пантропология[14].

При этом оперирование простейшими элементами синтаксиса обнаружены даже у низших обезьян. Более того, знаковое поведение способно развиться до выраженных форм и в рамках инстинкта, о чем свидетельствуют, в частности, наблюдения за “танцами” медоносной пчелы. Видимо, тенденция к развитию знакового поведения сама по себе универсальна, но проявляется она исключительно в границах эко-видовой конфигурации, т.е. единства морфологических признаков вида и суммы его функционально-поведенческих связей с экосредой. И только разрушение этой конфигурации под действием сложного комплекса факторов, каковое и произошло у гоминид, позволяет данной тенденции превратиться из периферийной в системообразующую. Неудивительно, что при близком видении и эмпирическом подходе исследователи не могут усмотреть качественных различий между психикой человека и высших приматов. Ошибка тут не только в том, что количественным изменениям иногда свойственно переходить в качественные (разве одно лишь то, что животным рождаются, а человеком надо еще стать в процессе инкультурации, не указывает на системные различия?). Если держать в поле зрения динамику изменений одного и только одного параметра, то, действительно, можно ничего, кроме количественных изменений, не увидеть. Но “невидимая” качественная граница, делающая различие между человеком и животным априорно очевидным, образуется не каким-то одним сколь угодно важным фактором, будь то знаковое поведение, способность к самообучению или что-то иное, а взаимосвязанным комплексом признаков, свидетельствующим о разрушении биологической эко-видовой конфигурации.

Между человеком и животным бессмысленно искать грани или границы, ибо их нет: есть сложно организованные, внутренне напряженные и динамичные зоны перехода, в которых происходит очень медленная и поэтапная трансформация исходной биосистемы. Совершенно бессмысленно в духе плоского формально-логического монизма искать какой-то один (или, по крайней мере, “главный”) фактор, который там (в природе) еще полностью отсутствует, а здесь (в человеческом мире) уже есть. Речь, скорее, должна идти о структурной перекомпоновке и об изменении роли различных элементов и факторов: уже давно выработанные, но периферийные для животной психики свойства и возможности стали работать в иных режимах и другом качестве; то, что в животном мире проявлялось ситуационно и периферийно, в процессе антропогенеза становилось системообразующим. В результате исподволь формируется антисистема внеприродных программ и способов существования, которая “выламывается” из природного универсума, приводя к рождению культуры.

Таким образом, динамика восходящих и нисходящих тенденций антропогенеза связана с двумя направлениями: с “отпадением” от природы со всеми сопутствующими травматическими последствиями и с “настройкой” трансформирующихся программ на культурный лад как противоядием против этой травматичности.

Критическим уровнем усложнения поведенческой системы, предопределившим ее трансформацию, было надстраивание условно-рефлекторных режимов поведения над генетически наследуемыми инстинктами. Условно-рефлекторное поведение — это недвусмысленный шаг к автономизации психической жизни и, по сути, начало “выпадения из природы”. А вектор движения был, в свою очередь, направлен на выход в режим надситуативной психической активности, обеспечивающий в перспективе максимальную эмансипацию антропосистемы от природы с последующим ее замыканием на себя.

 

Шаги отпадения: прямохождение и неотения

Большинство антропологов считают, что эволюционные пути предков современного человека и предков нынешних шимпанзе окончательно разошлись в эпоху глобального похолодания, наступившего 7-8 миллионов лет назад и длившегося несколько миллионов лет. Если считать, что антропогенез не был случайным флуктуационным явлением, а обладал некой направленностью, пусть и с не проясненной до конца телеологией (а данные современных антропогенетических исследований не оставляют сомнений в его направленном характере) и потому имел отношение ко всей биосистеме в целом, — то нельзя не обратить внимание на резкое сокращение в эту эпоху числа видов человекообразных приматов. Не был ли этот, казалось бы, тривиальный эволюционный эпизод проявлением закона иерархических компенсаций (“пирамида Седова”)[15], согласно которому разнообразие на высшем уровне эволюционной иерархии компенсируется снижением разнообразия на низшем? А наиболее явным физическим признаком формирования высшего уровня явился бипедализм (прямохождение)[16]. Впрочем, бипедализм сам по себе, какими бы причинами он не объяснялся — от необходимости приспосабливаться к жизни в травяных саваннах и избегать перегрева головы до необходимости высвобождения передних конечностей для орудийной деятельности (что, впрочем, сомнительно) — это, в любом случае, лишь “ни к чему не обязывающее” начало. (Типологическим аналогом здесь, несомненно, выступают двуногие динозавры мезозоя). Впрочем, высказывались предположения, что тенденция к бипедализму и “мотивы этого важнейшего акта в эволюции предков человека более сложны и лежат вне сферы прямого приспособления к условиям среды”[17].

Окончательно линия гоминид выделилась не позднее 5 млн. лет назад. Об этом свидетельствуют открытия Sahelanthropus tchadensis (последний считается первым прямоходящим гоминидом), Ardipithecus ramidus и Orrorin tugenensis. Не исключено, что именно этот наиболее ранний период становления Нomo окажется наиболее богат видовыми вариациями путей “выхода” из драматической эволюционной ловушки.

Не будем касаться сейчас причин и последствий перехода предков человека к хищнической стратегии жизни и превращения его во всеядное существо с большой долей мясной пищи в рационе. Обратимся лишь к эволюционному значению последовавшего резкого (примерно в 3,8 раза) увеличения удельного метаболизма, т.е. количества пищевой энергии, потребляемой в течение жизни на единицу веса. Повышение уровня прижизненного обмена веществ замедляет онтогенез, филогенез и скорость эволюционирования. Точно датировать время этих изменений сложно, но, по мнению ряда специалистов, он относится к эпохе австралопитеков[18], древнейшие останки которых относятся к 4,2 — 3, 9 млн. лет. “В эволюционном отношении современный человек представляется результатом неотении, т.е. такой формы эволюции, когда инфантильные или даже эмбриональные черты ребенка сохраняются до взрослого состояния. У человека это — обезволошенность тела, округлая форма черепа, маленькие челюсти, что в совокупности обуславливает непропорциональное развитие мозгового скелета по сравнению с лицевым. Неотения же, т. (замедленность онтогенеза), несомненно, является следствием высокого уровня удельного метаболизма, тормозящего онтогенез”[19]. Из того, что предки человека были способны потреблять в течение жизни примерно в 3,8 раза больше пищи, чем другие равновеликие млекопитающие, следует, что для сохранения экологического равновесия со средой им необходимо было соответствующим образом растянуть процесс жизнедеятельности. “В результате в каждый конкретный момент времени они потребляли столько же пищи, сколько и равновеликие им млекопитающие, но при этом жили примерно в 3,8 раза дольше, что и вызвало торможение всего их жизненного цикла, т.е. онтогенеза”[20]. Здесь мы со всей отчетливостью наблюдаем очередное и уже никак не сводимое к случайным флуктуациям действие силы, выталкивающей предков человека из природного царства. Неотении, т.е., в известном смысле, “преждевременность” рождения в сочетании с отсутствием внутриутробной конкуренции существенным образом усиливает эффект родовой травмы, обостряя шок экзистенциального отчуждения при выходе из утробы. Разрыв психофизиологических режимов между “там” и “здесь”, неуклонно нарастающий от более примитивных существ к более высокоорганизованным, у предков человека подошел к критическому рубежу, за которым уже можно говорить о выходе в принципиально иное эволюционное качество. Если, поддаваясь инерции монистической методологии, все же искать единую или, по крайней мере, главную причину превращении психофизиологической аномалии в атропосистему, — то она, по-видимому, коренится именно в этом самым разрыве, вызванном “преждевременностью” рождения[21]. А феномен родовой травмы, связывая психофизиологическое с психическим и ментальным, выступает важнейшим фактором межсистемного перехода от психической активности животного к смыслообразовательной деятельности человека. К тому же родившемуся “раньше времени” человеческому существу приходится гораздо дольше “доучиваться” — осваивать с помощью надприродных средств те программы, которые животные (в частности, приматы) получают в основном в виде “уже готовых” инстинктов. Показательно, что эта закономерность продлевается и в истории: чем примитивнее общество, тем в более раннем возрасте происходит социализация. Так биоэволюционные причины, ставя предков человека перед необходимостью решать природные задачи надприродными средствами, приводят к изменениям межсистемного уровня, то есть трансформации из одной системы в другую. А это, в свою очередь, выступает ключевым фактором трансформации и самих исходных программ (очевидно, что упомянутая выше инфантилизация формы черепа вследствие неотении оказывается морфологическим условием развития мозга и, соответственно, сапиентизации).

Значение морфо-физиологических особенностей, связанных с повышенным удельным метаболизмом и неотенией, особенно наглядно проявляется при сравнении с анатомией шимпанзе, с которым у человека генетический код различается лишь на 1%. Замедление развития дает чрезвычайно важные результаты уже на эмбриональной стадии. У шимпанзе она длится две недели, у человека — восемь. Поэтому нейроны человека в 2-3 раза многочисленнее и их объем достигает к взрослому состоянию 900 см32000 см3 (у шимпанзе 320 см3 –480 см3). Неотеническое замедление развития имеет отношение и к становлению бипедализма. Период выкармливания у человека по сравнению с шимпанзе значительно удлинен и достигает 6 лет (у шимпанзе 3 года). При этом в период выкармливания детеныш шимпанзе ходит на двух ногах, но к концу периода теряет эту способность, тогда как человеческие дети ее сохраняют. Это обусловлено расположением затылочного отверстия, через которое головной мозг продолжается в спинной. У взрослых особей шимпанзе оно смещается назад, у человека же во взрослом состоянии остается в том же самом месте, что и у ребенка — вертикально по отношению к центру тяжести черепа.

На “выталкивание из природы” работало еще одно следствие высокого удельного метаболизма — необходимость в прогрессирующем демографическом росте. В силу заторможенности эволюционно-экологических реакций на изменения среды гоминиды выпали из популяционных волн[22], через которые осуществляется действие естественного отбора. Это, в свою очередь, породило тенденцию к медленному, но стабильному демографическому росту. А Homo habilis уже столкнулся с настоящим демографическим взрывом, среди важнейших последствий которого — миграция ок. 1,9 — 1,8. млн. лет назад из Восточной Африки в Евразию и ашельская технологическая революция (1,6 млн. лет назад), возможно, связанная, среди прочего, и с исчерпанием миграционной стратегии.

С неотеническими изменениями физиологии несомненно связана и хорошо известная гиперсекуальность человека и его ближайших эволюционных предков. О ее психофизиологических признаках обычно говорят как-то вскользь — видимо, не из пуританского ханжества, а из нежелания оказаться на методологическом поле фрейдизма, вызывающего с некоторых пор у многих авторов приступы высокомерной брезгливости. Однако уже то обстоятельство, что у человека, в отличие от других животных, женская особь готова к спариванию всегда, хотя благоприятный для зачатия период длится у нее всего несколько дней в месяц, хорошо показывает надприродные возможности, которые получил человек для ответа на давление внутрипопуляционных и демографических проблем. Природный императив, не исчезая и даже не ослабляя своего давления, трансформируется, меняя диспозиции поведенческих программ.

Или другой, может быть, еще боле важный для понимания истоков культурогенеза пример. Известно, что человек — единственное существо, у которого режимы сексуальной стимуляции и оргазма имеют выраженную межполовую асимметрию: женской особи для достижения оргазма требуется намного больше коитальных фрикций и более разнообразные режимы стимулирования, чем мужской. Асимметрия эта, возникшая как проявление уже упомянутой болезненной аритмии, превратилась в один из важнейших мостов между физиологией и культурой, породив принципиально не снимаемое противоречие человеческого бытия — проблему гармонизации гендерных отношений. Фундаментальная неснимаемость проблемы пола сильнейшим образом окрасила весь культурогенез, выведя сексуальный аспект (уже вне прямой связи с программой продолжения рода) на передний край мотивационных устремлений, и дала толчок к развитию собственно сексуальной культуры, в которой и реализовались и затем были осознаны генерализующие направления удаления человека от природной запрограммированности.

Вообще феномен гиперсекуальности с хрестоматийной ясностью демонстрирует механизм трансформации природных программ в культурные. Если инстинктивная программа предполагает нераздельную сцепку строгой последовательности действий с конечным результатом, то в случае разлада программы составляющие ее стандартные связки инстинктивных действий оказываются в состоянии дисбаланса: смещаются, противоречат друг другу, перекомпоновываются, а главное, отрываясь от конечного результата, перенацеливаются на самокоррекцию, устранение разлада и патологии. Но хитрость эволюции в том, что путь назад оказывается дорогой вперед.

Разбалансировка природных программ в связи с развивающейся у предков человека гиперсексуальностью связана еще и с тем, что мужские особи оказались, в силу ослабления своей сексуальной конституции, неспособны к частым и многократным сексуальным контактам, что послужило причиной снижения генетического разнообразия, “плотности” генетического обмена и, соответственно, эволюционных шансов. Чисто физиологическое решение проблемы — выведение человеческой сексуальности из сезонных режимов (эстрогенных циклов) и перевод ее в перманентный фоновый режим, по всей видимости, проблему не решил, зато существенно усугубил всю ту же эволюционную болезнь, лекарством от которой стала культура. И культурогенетическое значение этого фактора в связи с перекомпоновкой сценариев сексуального поведения и перенацеливанием его с животной репродуктивности на самодовлеющий сексуальный гедонизм поистине огромно.

В результате всех описанных трансформаций пришлось искать особые, еще не социальные, но уже и не вполне природные формы регулирования численности популяции[23], что ослабило, а затем и вовсе свело на нет давление естественного отбора, действующего через механизм расширения и сокращения численности групп в популяционных волнах. “Высвобождение” демографических процессов из биоритма популяционных волн явилось мощнейшим фактором культурогенеза. Именно необходимость надприродных способов регулировании численности популяции в условиях демографического взрыва, расселения по новым территориям и оформления своей экологической ниши “поверх” сложившегося в природе эко-трофического баланса и стала, по-видимому, фактором складывания собственно человеческого типа сексуальности. Этот момент можно, в известном смысле, принять за рубеж окончания биологической эволюции, что вполне соответствует утверждениям антропологов, относящих завершение формирования физического образа человека к преддверию верхнего палеолита.

Следующий демографический взрыв (плейстоцен/голоцен) послужил толчком к революции неолитической, а третий демографический взрыв XIXVI вв. в Западной Европе подтолкнул третью великую революцию в истории — либеральную (а не только ее промышленно-технологическую составляющую). Впрочем, выводить эти революции исключительно из демографических взрывов, как это делает, например, Н.В. Клягин, я бы поостерегся.

 

Цефализация и межполушарная асимметрия мозга.

Около 2,5 млн. лет назад на просторах африканских саванн появились первые люди (носители генов Homo) с древнейшими каменными орудиями (использую это слово лишь в силу инерции) и значительно более крупным, нежели у их эволюционных предшественников, мозгом. Здесь наблюдается примечательная развилка: у одной из ветвей т.н. Paranthropus, развились крупные и мощные челюсти, позволявшие пережевывать жесткую растительную пищу. Другие же ветви Homo пошли по пути укрупнения мозга и изготовления каменных орудий. Здесь мы видим, как эволюционный принцип морфологической специализации органов подступает к своим границам. Линия Paranthropus хотя и укладывается в общую тенденцию укрупнения мозга, но представляет собой во многом обычный общебиологический путь приспособления морфологических признаков к экосреде. А вот укрупнение мозга как таковое — это уже движение в совсем ином направлении. Мозг — не просто функциональный орган, и его резкое укрупнение — более чем обычный эволюционный ответ на вызовы среды. В этом смысле процесс цефализации вполне укладывается в общеэволюционную логику сжимания (сворачивания) эволюционного фронта: от гигантской космической пыли к галактикам, солнечным системам, затем, в рамках неорганической эволюции, к геофизическим и геохимическим процессам планетарного масштаба, далее сворачивается до биосистемы и, наконец, достигает стадии системы социокультурной.

Особенностью плейстоценовой ледниковой эпохи стала своеобразная климатическая мельница, когда в ходе циклических возвращений сухих ледниковых периодов происходило то резкое расширение, то сокращение площадей африканских саванн. Ритмы смены климатических периодов уплотнились, переведя динамику и, соответственно, само содержание эволюционных процессов на этой территории в принципиально иной режим. Рискну предположить, что между климатической мельницей и резким укрупнением мозга существует прямая связь (хотя тенденция к цефализации, проявлялась, разумеется, и ранее). Климатическая мельница так изменила ритмы эволюционного процесса, что для выживания предкам человека нельзя было обойтись локальными морфологическими изменениями отдельных органов. Требовалась коренная смена стратегии: с встраивания в среду на приспособление среды под себя. Укрупнение, а затем и структурная “переупаковка” мозга как раз и открывала возможность такой смены.

Таким образом, малая сециализированность, бывшая изначально скорее признаком слабости, примитивности и эволюционной бесперспективности, в новых условиях оборачивается своей противоположностью: ничем не выдающиеся гоминиды оказываются в эволюционно выгодном положении. В ситуациях межсистемных переходов маргиналы вообще нередко перемещаются с периферии системы на передний край развития и становятся главными действующими лицами эволюции.

Но как ни важны, каждый по-своему, все морфологические факторы антропогенеза, подводящие к преддверию культурогенеза, один из них заслуживает особого внимания. Это функциональная асимметрия мозга. Предполагают, что это фундаментальное изменение носило характер тесно связанных мутаций Y- хромосом, происшедших через некоторое время после разделения ветвей шимпанзе и человека. Первая из этих мутаций произошла у общего предка Homo и Paranthropus, а вторая — у Homo erectus, ибо именно у этого вида впервые явственно обнаружены первые признаки церебральной асимметрии.

Впрочем, сейчас вполне очевидно, что концепция строгого разделения функций между полушариями и абсолютизация левополушарного доминирования у человека — один из научных мифов прошлого века. Исследования показывают, что в процессе обработки полученных извне данных участвуют оба полушария. При этом варьируются как отношения доминирования, так и режимы обмена между полушариями[24]. Многолетние экспериментальные исследования свидетельствуют и о том, что полушарное доминирование меняется в зависимости от последовательности этапов того или иного вида деятельности, от времени суток и экологических условий[25].

Независимо от того, можно ли считать межполушарную функциональную асимметрию мозга видовым отличием человека от животных (мнения на сей счет разнятся), очевидно, что именно антропогенез шаг за шагом эксплицировал весь комплекс режимов и возможностей, связанных с этой асимметрией, превратил их из потенциальных в актуальные. Это, в свою очередь, имеет фундаментальное значение для межсистемного перехода от биосистемы к антропосистеме (от природы к культуре). Именно через этот канал эволюционный закон, ранее “распыленный” по самотождественным природным объектам, интериоризируется в пространство становящейся человеческой ментальности.

“Нельзя, однако, не отметить важное обстоятельство, которое появляется, как только мы соприкасаемся с проблемой симметрии и морфологии человека и его предков. Уже у ископаемых гоминид мы имеем доказательство тому, что на симметричную относительно продольной, или, как говорят анатомы, саггитальной, плоскости тела морфологическую структуру наложилась функциональная асимметрия, преимущественное использование в рабочих операциях правой руки и вообще противопоставление в рабочих процессах правой и левой половины тела… Возможно, появление подобной асимметрии связано с парной функцией мозговых полушарий и является следствием каких-то пока не вскрытых тенденций в эволюции мозга. Важно сказать, что роль этой парной функции особенно существенна в обеспечении пространственной ориентировки, а последнее обстоятельство имело особое значение в антропогенезе при усложнении способов охоты, освоения пещер под жилища, эксплуатации достаточно обширных территорий…”[26]. Здесь ключевое слово — “наложение”. Именно здесь корениться рождение нового качества, построенного на имманентной, внутрисистемной диалектике симметрии и асимметрии и охватывающего цепь эволюционного движения по линии: физиология мозга — психика — ментальность — культурное сознание. Именно замыкание системы на себя, посредством интериоризации прежде внешнего симметирйно-ассимметирйного двигателя и стало, на наш взгляд, решающим фактором “выталкивания” из природы — сколь бы не были важны другие сопутствующие и параллельные морфологические изменения. А все, что касается пещер, территорий, способов охоты и прочего — это уже частные следствия, то, что мы видим уже “на выходе”, в частных социокульутрных практиках. Среди этих следствий не стоит пытаться выделять главные и второстепенные: их можно группировать в различных комбинациях в зависимости от направленности исследовательского интереса.

Универсальность симметийно-асимметрийной организации порождает искушение сформулировать в синергетическо-натурфилософском духе некую всеохватную формулу — этакую отмычку ко всему.

“Развивающаяся система постоянно стремится к устойчивости, выражающейся в симметрии формы, внутри которой и развивается ее функциональная асимметрия, неизбежно приводящая к разрушению сложившийся морфологической симметрии (и тем самым устойчивости), по достижении чего система изменяет свое состояние ан качественно новое, предопределяющее возникновение иной формы морфологической симметрии, внутри которой параллельно развивается и качественно новый уровень функциональной асимметрии”[27].

Ах, если бы алгоритм эволюции систем был так прост! Если бы люди вели себя так же, как газы, или, в крайнем случае, рептилии! Если бы еще сами понятия симметрии и асимметрии не нуждались в более глубоком, надэмпирическом (не хочется говорить: “философском”) обосновании[28]! Если бы диалектика двойной субъектности в дихотомии “человек — культура” не усложняла бы качественно все режимы самоструктуризации, переводя их в модус смыслообразования! Если бы необходимость включать в анализ множество новых, не свойственных дочеловеческим системам параметров не сводила бы “закон симметрийно-асимметрийных отношений” к самой общей и абстрактной, хотя и верной по сути формуле! Впрочем, некоторые выводимые из нее положения можно принять и “напрямую”. Например, на любом уровне опосредования присутствует прямая связь между степенью выраженности функциональной асимметрии, скоростью протекания внутрисистемных процессов и общим внутренним напряжением системы. К столь же очевидным, сколь и абстрактным следствиям можно отнести и отмеченную психологами склонность человека к не мотивированному с точки зрения удовлетворения базовых жизненных программ созданию конфликтных ситуаций[29] (говоря синергетическим языком, неравновесия) и вообще, ту самую пресловутую “открытость” человека с его стремлением выходить за любые предустановленные границы. С феноменом функциональной асимметрии мозга связан широчайший спектр программных трансформаций перехода от природного и социокультурному: от формирования языка и орудийной деятельности до порядка выстраивания постприродных режимов гендерных отношений.

Чрезвычайно показательно, что инкульутрация неизменно уничтожает “правополушарную” память как атавизм докультурной универсальной эмпатической связи психики с природным континуумом. Как показывают исследования, такого рода память присуща “умственно отсталым или культурно недоразвитым детям… По мере врастания примитивного человека в культуру мы будем наблюдать спад этой памяти, уменьшение ее, подобно тому, как мы наблюдаем это уменьшение по мере культурного развития ребенка”[30]. В этой связи осмелюсь высказать безумное предположение, связанное с многочисленными археологическими свидетельствами ритуальной трепанации черепа. Смысл этой практики заключался, среди прочего, и в бессознательном стремлении блокировать развитие и проявление левополушарных качеств, причем не только в целях лечения посттравматических расстройств. “…Трепанационная активность древних хирургов должна рассматриваться в неразрывном контексте с общими действиями магическо-терапевтического свойства, основанными на физиологически обусловленной потребности изменения сознания человека. По-видимому, разнообразные попытки изменения сознания сопровождали религиозную и магическую деятельность. …Как наиболее радикальное средство трепанирование могло не только преследовать цель непосредственного лечения травмы, но и устранять “неправильное” поведение больного, или способствовать появлению новых свойств и качеств у здорового, но специально избранного по каким-то причинам человека.”[31]

Таким образом, межполушарная функциональная асимметрия мозга есть частное проявление универсального космологического принципа морфологической симметрии и функциональной асимметрии, выступающего эволюционным законом и двигателем межсистемных переходов.

Феномен межполушарной асимметрии, перебрасывая мост между природным и культурным, позволяет нащупать относительно твердую почву на пути к решению загадок “черного ящика” ментальности, т.е. нащупать хотя бы отдельные нити, связывающие нейрофизиологический “вход” и культурно-смысловой “выход” (о связи этого вопроса с антропным принципом в современной философии распространяться не буду.)

Межполушарная асимметрия в том виде, в каком она сформировалась у человека, определяет органический и неустранимый дуализм самой человеческой сущности во всем многообразии ее проявлений и, соответственно, столь же органический и фундаментальный дуализм Культуры, как принципа надприродной самоорганизации.

Отношения межполушарного доминирования во многом определяют макропроцессы исторического становлении человеческой когнитивности — эволюцию самой человеческой субъектности и, соответственно, культурно-цивилизационных укладов. Так, совершенно очевидно, что переход к логоцентризму, тесно связанный с феноменом осевого времени, отразил утверждение господства левополушарного типа, тогда как современный закат логоцентризма знаменует набирающий силу правополушарный “реванш”.

 

Великая олдовайская революция

Как мы уже отмечали, своеобразной точкой, точнее, эпохой равновесия восходящих и нисходящих тенденций антропогенеза было эпоха одной из самых загадочных фигур в антропогенезе Homo habilis и его ближайшего эволюционного окружения: кениантропов, которым, возможно, и принадлежит честь совершения первой технологической революции, и Homo ergaster (человек-мастер). Именно в эту эпоху масштаб и характер морфофизиологических изменений достигли такого уровня, когда самонастройка и самокорректировка жизненных процессов в рамках одного лишь видового кода оказалась недостаточной или вовсе невозможной. В это время заторможенность эволюционных реакций на вызовы среды и, соответственно, выпадение из общеэволюционного процесса, о которых говорилось выше, вызвали бы неминуемое вымирание, если бы не ряд морфологических особенностей гоминид, которые, не будучи эволюционно прогрессивными на более раннем этапе, именно теперь обнаружили свою востребованность. Главным, что позволило “на пике болезни” использовать все эти морфофизиологические особенности, переориентировать их если еще не на собственно культурный, то, по крайней мере, уже на не совсем природный путь функционирования, была та самая прогрессирующая межполушарная асимметрия мозга.

Если говорить о рубеже культурогенеза, то его можно условно связать с первой технологической революцией олдовая — так называемой “галечной индустрией”. Кто был героем этой революции: кениатнроп, хабилис или некий пока не обнаруженный носитель — не столь важно[32].

С появления первых артефактов в эпоху олдовая и принято начинать историю культуры. При этом подавляющее большинство исследователей свято убеждены, что эти артефакты суть не что иное, как орудия труда. Об орудийной, утилитарно-технической природе первых артефактов говорят как о чем-то само собой разумеющимся, а обо всех возникавших впоследствии хозяйственно-технологических инновациях — будто они были обречены непременно возникнуть. Здесь более ранние феномены видятся сквозь призму более поздних, исторически первичное интерпретируется по законам вторичного — в чем и заключается главный порок модернизаторства. В этой связи хотелось бы напомнить сторонникам трудовой теории примечательную цитату из любимых ими классиков: «намеки… на более высокое у низших видов животных могут быть поняты только в том случае, если само это более высокое уже известно»[33].

Пресловутая максима о том, что “труд создал человека”, достойна квази-философской публицистики XIX века, но не слишком подходит в качестве визитной карточки сознания, гордящегося своей “научностью” и “рациональностью”. Что, собственно, стоит за этой плоской метафорой? Или, если отбросить ее метафоричность и задаться вопросом об основаниях этой самой трудовой деятельности, о необходимости самих этих оснований — почему биологические задачи вдруг стало необходимо и возможно решать внебиологическим путем? Что здесь может предъявить трудовая теория кроме невнятных “желудочных” псевдоаргументов и лукавых умопостроений на тему приспособления к давлению экосреды? Но ведь ясно, что стохастическими импульсами среды никак нельзя объяснить очевидно направленный характер антропогенетического процесса[34], не говоря уже о том, что ни один из видов надприродной деятельности гоминид не диктовался напрямую биологической необходимостью! Стало быть, здесь вступают в силу внутренние факторы, инициирующие качественные изменения. А внешние условия, тормозящие или стимулирующие эти изменения, определяют, скорее, количественные параметры.

Для “трудовиков” будто бы не существует такого общеизвестного понятия, как первобытный синкретизм: культуру продолжают анахронично делить на материальную и духовную, утилитарную и неутилитарную и т.п. Выходит, что в течение первых сотен тысяч(!) лет раннего культурогенеза антропоиды занимались исключительно тем, что в поте лица боролись за повышение производительности труда и были озабочены исключительно орудийно-технологическими проблемами. И лишь когда обнаруживаются артефакты, которые при всем желании невозможно притянуть к производственной деятельности и выдать за орудия труда, делается осторожный вывод о наличии “зачатков религиозных верований”, возникших то ли от скуки и необходимости убить свободное от производственных забот время[35], то ли в силу внезапно пробудившегося порыва к познанию мира.

Заведомо условная и ложная по сути дихотомия материального и духовного, чудовищно искажающая картину живого органического бытия культуры, тяжким гипнозом окутывает подходы к ранним этапам истории человечества. А ведь даже половины тех неприятных вопросов, которые сами собой встают перед трудовой теорией, хватило бы, чтобы отбросить ее как явно несостоятельную.

Почему, например, большая часть древнейших галечных орудий, даже относящихся к значительно более поздним эпохам, не носит следов технического употребления? Так, в пещере Матупи в Центральной Африке (верхний палеолит) из 8 045 артефактов, найденных на площади 1 кв. метр, лишь 390 имеют следы (причем не всегда очевидные) практического использования[36]. Аналогичное соотношение наблюдается и в более древние эпохи: тейяк, ашель[37].

Почему число “орудий” превышает любые мыслимые “производственные потребности”, а концентрация их на единицу площади столь велика? Какие именно жизненно необходимые технические операции можно было осуществлять с помощью грубых, тяжеловесных, самым примитивным образом оббитых галечных камней? Почему те же самые операции не могли быть проделаны с помощью гораздо более удобных и эффективных естественных каменных осколков или обломков костей? А если такое использование имело место (что археологическими данными с очевидностью не подтверждается)[38], то что заставило перейти от него к примитивно сколотым галькам? Если собственно культурных потребностей еще не существовало и любого рода деятельность задавалась спецификой вызовов внешней среды, то какими биологическими мотивами была вызвана практика каменных сколов? И как, в таком случае, можно объяснить очевидную однотипность этих артефактов у носителей, живущих в неодинаковых условиях и не имеющих между собой контактов?

Любые “желудочные” объяснения здесь выглядят жалко и натянуто.

Но если на вышеозначенные вопросы трудовая теория, по крайней мере, пытается хоть как-то отвечать[39], то когда речь заходит о когнитивных основаниях изготовления первых артефактов, она не способна ни на что, кроме грубейшей модернизации. Ведь если создатель первых артефактов был способен выстраивать столь сложные когнитивные цепочки, связанные с выбором, целеполаганием и надситаутивной активностью, то почему означенные орудия не эволюционировали на протяжении огромного отрезка времени? Если бы человек умелый (H. Habilis) — главный герой нижнего палеолита был настолько умел, то неолитическая революция произошла бы прямо в олдувае.

Осталось добавить, что зону перехода между культурой и природой и, соответственно, биосистемой и антропосистемой можно прочертить от олдовайской технологической революции и до окончательного становления Homo sapiens sapiens. Если брать за целое уже только этот период, то здесь наблюдается свой пик болезни и свой “герой” — неандерталец. Именно ему выпало стать носителем перехода из состояния, когда ранние культурногенетические феномены еще были инкорпорированы в контур морфофизиологической эволюции, в состояние, когда культурогенез эмансипировался от морфологии и психофизиологии и начал подчинять их себе. То есть, разрозненные протокультурные программы стали динамично складываться в единую взаимосвязанную систему. Полностью завершить этот процесс, оставаясь в границах своего биологического вида, неандерталец не мог: видимо, остановка ставшего бессмысленным механического наращивания массы мозга и неоходимость его более плотного и экономного переструктурирования обозначили предельные эволюционные границы. Неандерталец должен был уйти, и вытеснение его кроманьонцем совершенно закономерно.

Таким образом, начиная с анализа олдовайской эпохи, мы, оставаясь в дискурсе антропогенеза, входим в дискурс культурогенетический. Теперь уже не естественные законы, включая и закон естественного отбора в его “чистых” природных формах, играют главную роль (хотя, разумеется, эти законы не отмирают полностью[40]), а становящаяся культура движет, организует и корректирует финал биологической эволюции. Так больное животное начинает выздоравливать.



[1] Так, А. Кестлер именовал человека “ошибкой эволюции”, у Гелена и Шелера встречаются такие формулировки, как “биологически недостаточное существо”, “больной зверь”, “дилетант жизни” и т.п.

[2] См.: Демоз Л. Психоистория. Ростов/Дон: Феникс, 2000; Поршнев Б.Ф. О начале человеческой истории. (Проблемы палеопсихологии). М.: Мысль, 1974 и др.

[3] Эта задача далеко не всем оказалась по силам, о чем свидетельствует факт вымирания ряда родственных человеку видов и подвидов гоминид. См.: Оно С. Генетические механизмы прогрессивной эволюции. М., 1973.

[4] В качестве классического примера вспоминается ситуация, когда в раннеиндустриальную эпоху мигрирующие в город крестьяне становились городскими рабочими и поневоле вынуждены были вписываться в противоестественные для них производственные и бытовые ритмы. Это вызывало сильнейшую фрустрацию, обвальную архаизацию сознания, всплеск неомифологической эсхатологии и, как следствие, рост деструктивной активности в форме революционаризма.

[5] Pfeiffer J.E. The creative explosion. An inquiry into the origin of art and religion. N.Y. etc. Harper and Row. 1982; Гримак Л.П. Вера как составляющая гипноза // Прикладная психология. 2001 и др.

[6] Особую популярность эта тема получила после работ авторов школы Анналов и М. Фуко.

[7] Давиденков С.Н. Эволюционно-генетические проблемы в невропатологии. Л., 1947.

[8] Причины “правильности” инстинктивного поведения — отдельный и невероятно сложный вопрос. После того, как моторная теория инстинкта еще в начале 1970-х годов зашла в тупик и было предложено вообще избавиться от этого термина, на проблему необъяснимости инстинкта, похоже просто махнули рукой.

[9] O’Connell J.F. Empathy in chimpanzees: Evidence for theory of mind // Primates. 1995. Vol. 36. №3. P. 397–410; Dunbar P.I.M., Theory of mind and the evolution of language // Approaches to the Evolution of Language. Cambridge. 1998. P. 92–110.

[10] Byrne R.W. Machiavellian intelligence //Evolutionary Anthropology. Vol. 5. № 5. P. 172–180.

[11] Бутовская М.Л.Эволюция человека и его социальной структуры // Природа. 1998. №9. С.94.

[12] Godman M., Porter C.A., Czelusniak J., Page S.L., Shneider H., Shoshani J., GunnellG., Groves C.P. Towards a phylogenetic classification of primates based on DNA evidence complemented fossil evidence //Molecular Phylogenetics and Evolution. 1998. Vol. 9. № 3. P. 585–598.

[13] Brumann C. On culture and symbols // Current Anthropology. Vol. 43. № 3. P. 509–510. 2002.

[14] Whiten A., Horner V., Marshall-Pescini S. Cultural panthropology // Evolutionary Anthropology. Vol. 12. № 2. P. 95-105.

[15] См.: Седов. Е.А. Информационные критерии упорядоченности и сложности организации. В кн.: Системная концепция информационных процессов. М.: ВНИИСИ, 1988.

[16] Наиболее ранними на сегодняшний день свидетельствами бипедализма являются фрагменты скелетов Australopithecus anamensis, найденные в 1995 г. в северной Кении и датируемые периодом 4 млн. лет назад.

[17] Дубинин Н.П. Биологическое и социальное в человеке // Биологическое и социальное в развитии человека. М., 1977.

[18] Клягин. Н.В. Происхождение цивилизации. М., 1996. С. 14.

[19] Там же. С. 15. Со ссылкой на «Биология человека» /Харрисон Дж., Уайнер Дж., Тэннер Дж., Барникот Н., Рейнолдс В. М., 1979. С. 18 – 19.

[20] Там же.

[21] Многие авторы отмечают весьма скудный набор врожденных автоматизмах новорожденного и говорят о “физиологической недоношенности” человеческого ребенка.

[22] Закон популяционных волн, открытый русским ученым С.С. Четвериковым (1880 – 1959) в работе «Волны жизни» (1905 г.), не связан непосредственно с классическим дарвинизмом и, соответственно, критика последнего на него не распространяется.

[23] С этим, несомненно, связана одна из древнейших табуативных традиций – запрет на инцест. Ели у высших обезьян половые контакты естественным образом организованы так, что неинцестуозные связи, направленные на обогащение генетического материала, неизменно дополняются инцестуозными, также необходимыми для естественного отбора, то человек, решительно отвергая инцест, будто сознательно ставит себя в более уязвимую эволюционную позицию с необходимостью искать из нее “противоестественный” выход.

[24] Бианки В.Л. Асимметрия мозга животных. Л. , 1985; Он же. Механизмы парного мозга. Л., 1989.

[25] Бианки Л.В. Указ. соч.; Он же. Эволюция парной функции мозговых полушарий. Л., 1967.

[26] Алексеев В.П. Становление человека. М., 1984. С 253.

[27] Ершова Г.Г. Асимметрия зеркального мира. М., 2003. С. 59.

[28] Здесь не место для подобного “надэмпирического” анализа и обоснования. Отметим лишь, что симметрийное отношение, воспроизводясь на уровне самой морфологии мозга и, соответственно, психических структур, априорно по отношению ко всякому культурно-смысловому опосредованию. Симметрийно-асимметирйные структурные отношения предшествуют любой семантике и никоим образом из неё не выводится. Можно сказать, что акт смыслополагания начинается с бессознательного и до-семантического установления самих топологических зон, в который затем оказываются симметрийно размещены элементы семантической структуры. Отсюда берет начало и конвертация фундаментального для любого эволюционного процесса принципа бинаризма в пространство культурного смыслообразования.

[29] Это явление обычно связывают с так называемой “адреналиновой наркоманией”.

[30] Выготский Л.С., Лурия А.Р. Этюды по истории поведения. М., 1993. С. 85–87.

[31] Медниковав М.Б. Трепанации у древних народов Евразии. М., 2001. С.39–40.

[32] Древнейшие “орудия” (из дальнейших рассуждений станет понятно, почему я беру это слово в кавычки) относятся ко времени 2, 63 – 2, 58 млн. а 2, 3 млн. лет назад у Kenyantropus rudolfensis уже существовала типичная для олдовая каменная индустрия.

[33] Маркс К. , Энгельс Ф. Соч. 2-изд. Т. 46, Ч. I. С 42.

[34] По этой же причине нельзя полностью принять мутационную гипотезу антропогенеза: случайные мутации не могут выстроиться в направленный вектор.

[35] Эта точка зрения в контексте происхождения языка прослеживается у Р. Дунбара, а у Н.В. Клягина в доведенном до комического абсурда виде выступает ни больше ни меньше как объяснением происхождения культуры вообще.

[36] См.: Археология Центральной Африки. М., 1988. С 36–41. Эти же данные с аналогичными нелицеприятными для трудовой теории выводами приводит в свой книге и А. Лобок. См.: Лобок А.М. Антропология мифа. Екатеринбург, 1997. С. 322–323.

[37] А. Лобок приводит в пример находки супругами Лики на стоянке Олоргазейли в 1942 г, но и более поздние находки, относящиеся, что характерно, к еще более древней, нижепалеолитической эпохе, показывают ту же картину. При всех натяжках, оговорках и обобщениях число технически использовавшихся артефактов не может превышать 15%-17%, а для олдовайской эпохи, которая сейчас для нас особенно интересна – 5%-8%.

[38] Обнаруживаемые археологами костяные орудия возраста 2-1, 5 млн. лет из Сварткраанса, Штеркфонтена и Олдувая хотя и использовались для простейший технических операций (например, копания), но, что очень важно, следов сознательной обработки не имеют. См.: Backwell L.R., DErrico. Evidence of termite foraging by Swarktans early hominids// Proceedings of the National Academy of Sciences USA. 2001. Vol. 98. № 4. P. 1358–1364.

[39] Впрочем, о галечных артефактах с уверенностью пишут, что они служили для резки и скобления кожи, рубки ветвей и деревьев, не говоря уже о разбивании костей. Согласиться без оговорок можно, разве что, с последним.

[40] Согласно некоторым концепциям, процесс становления индивидуального самосознания, относимый к эпохе ранней государственности, сопровождался перестройкой работы головного мозга. См., напр.: Дж. Джейнс. Реферат книги в сб.: Цивилизация и общественное развитие человека. М., 1989. С. 146 – 159. При явном радикализме такого рода концепций, их все же нельзя игнорировать и упускать из внимания процесс “латентных” физиологических и психофизиологических изменений, сопровождающих ход истории. А связь этих изменений с историческими фазами структурирования ментальной сферы — отдельный и никем, по сути не изученный вопрос.