Глава 8.

КОЛЛИЗИИ НАУКИ.

Наука – тоже подсистема логоцентрической культуры,  причём одна из главных её подсистем. И, как и все другие подсистемы и дискурсы логоцентрической культуры, она входит в глубокий кризис. На первый взгляд, никакого кризиса нет: наука постоянно делает множество открытий, значительная часть которых, мгновенно обретая технологическое воплощение, разительно меняет цивилизационную оснастку жизни. В каком же аспекте можно говорить о кризисе? Что, прежде всего, бросается в глаза? 

Во-первых, это сам статус науки и научности вообще. Расставшись с идеей Бога, как ребёнок с надоевшей игрушкой, просвещённый европеец связал с подъёмом науки слишком большие ожидания. Радио (а теперь и интернет)-то уже изобрели, а счастья всё нет. И до сих пор не столь многие поняли, что счастье и технологические плоды просвещения растут на разных деревьях. И даже в разных садах. 

С каким восторгом общество встречало изобретения конца 19-нач.20 вв? Электричество! Кинематограф! Аэроалан! Граммофон! Вот она – «Победа над Солнцем», мечта прогрессистов – вожделенное всемогущество разума перед косной материей природы. А сейчас? Изобретение мобильного телефона, не говоря уже о прочих компьютерных чудесах по значению своему не менее, если не более важны. А где эйфория? Где улыбки счастья? Может быть, квантовые компьютеры расшевелят пресыщенного доступностью всего на свете обывателя? Нет, не расшевелят. Любые, даже самые прорывные открытия науки будут встречать вялой зевотой как рутину. От науки больше счастья не ждут из-за безнадёжного обесценивания обоих этих понятий. 

Не развивая подробно тему, добавлю лишь пару слов к вопросу о неприкосновенности ментальной сферы и табу на вмешательство в «самые святые тайны природы». Когда говорят, что человек не справляется с плодами науки, которые становятся всё опаснее, в метафоре этой звучит отчётливое лицемерие. Плоды науки используются во вред не самой наукой, а именно человека. С него и спрос. А уровень спроса теперь не ограничивается моральными инвективами (нормативной морали больше нет), а затрагивает структурно-функциональные сферы ментальности. Вот их-то и пора вывести из зоны неприкасаемого. С помощью той же проклятой науки. На стенания экологов-экстремистов и религиозных натуралистов, что нельзя, дескать, лезть в сокровенныетайны природы, ответ один: давно залезли. В незапамятные времена. Терять уже нечего. Поздно шарахаться от клонирования, вживления микрочипов и т.п. 

Во-вторых, само превращение фигуры учёного из почётного авгура едва ли не священной истины в скромного «шахтёра мысли», столь очевидны по своим социально-культурным последствиям, что тему эту даже не хочется развивать. Примечательно, что даже всемирно признанные корифеи масштаба С. Хокинга, ничего не могут сделать для изменения самого статуса научности. Да и самих корифеев, кстати, сказать, всё меньше и меньше, а среда их «обитания» становится всё более локализованной.

Ницше верно заметил: «метод убил науку». 19 век методологии не боялся. Тогда предмет и инструментарий науки ещё не поменялись местами. Инструмент знал своё место. Но обвальный конфликт толкований, эпистемологическая анархия,  распад любых универсальных научных конвенций уже к началу 20 в. эту подмену начал: научная теория стала оцениваться по её методу. Сам же метод, который мгновенно оброс своей «логией» стал чем-то вроде андерсеновской Тени, подмявшей под себя своего хозяина и самодовольно диктующего ему свои правила.  

Теперь многие учёные-теоретики, не говоря уже о философах, предпочитают не связываться со «сложными методологическими проблемами» и потому, избегать широких, фундаментальных тем. Научное обобщение стало чем-то постыдным. Ведь не с той, так с другой стороны, за методологию обязательно укусят. Не лезь в номотетику, занимайся идеографией! – предписывает распоясавшаяся Тень. И большинство боязливо подчиняется. Описания, описания, описания. Насыщенные описания. Ужас интерпретаций: зачем интерпретировать? Ведь всё равно будет методологически неправильно. А как правильно, никто не знает. Вернее. Правильно вообще не бывает. Но  кто бросит камень в Его Величество Факт? Бедняги не понимают, что любой, описывающий факты язык – это уже методология и, следовательно, в чём-то ущербная. Просто за такого типа ущерб ещё не наловчились давать скромным летописцам фактов методологические подзатыльники. Но всё ещё впереди. И бунт против Тени тоже. Я не против методологии как таковой, просто Тень должна знать своё место. А методология ради её самой методологии – это чистейший пример позднелогоцентрической инверсии. К тому же новые парадигмы не выстроить на старой методологии. В серьёзном исследовании метод конструируется параллельно с предметом, а не берется как инструмент с полочки и «применяется».

Говоря о парадигматических тупиках поздней логоцентрической науки, следует выделить ещё несколько тем, быть может, не столь очевидных.

Здесь можно выделить несколько относительно самостоятельных тем.

Прежде всего, необходимо осознать, что разделение на естественный и гуманитарный сектора научного знания – условность, привнесённая логоцентрической идеей порядка и безошибочного развешивания каждой селёдки на свой собственный хвост. Идея проведения чётких границ между науками и сферами познания стала для картезианцев 18в идеей fix. Разъять, препарировать живой целостный мир, где остались ещё кое-где недораздробленные рефлексией участки органического единства с человеческой ментальностью – оказалось едва ли не главной программой становящегося сциентизма. Всё измерить, всё рассчитать, всё классифицировать в угоду химере объективности – вот кредо научного сознания эпохи позитивизма в широком его понимании. 

Могут спросить: а как же  иначе? Разве теоретические выкладки и точных наук не проверяются практикой? Разве всё немыслимое богатство технологий двух последних веков не служит доказательством единства теоретического и практического знания, науки и технологий? Да, служит, но исключительно в рамках логоцентрической картины действительности и соответствующей ментальной матрицы. Будь эта матрица иной, константные биофизические законы остались бы те же. Но критерии верификации, а главное, способы и формы их использования могли бы быть существенно иными. Но самое главное, красные флажки, отмечающие территорию, за которую мысль не имеет права выходить под страхом отлучения от науки, были бы расставлены совсем по-другому. Сфера действия известных академической науке законов – это территория условно выгороженная из универсума удобством сциентистского/логоцентрического законоприменения. Будь у этой территории другая «география», и закон проверялся бы совсем иными практиками, и критерии научной истины (не метафизической, а региональной) выглядели бы иначе, и разработанные на основе этих законов, технологии, тоже не были бы чересчур похожи на наши. Технологический взрыв последних десятилетий – это всего лишь скромный пролог эпохи, когда по привычке притязающие на универсализм, законы обретут положенное место – частного случая. 

С тех пор, наука, на сравнительно недолгое время, заняв опустевшее место Бога и задавшись амбициозной целью, в паре с философией принести человечеству окончательное счастье, набралась метафизических замашек. С наступлением в 20-м в. эпохи релятивизма, замашки эти стали слишком уж неуместны, а избавление от них оказалось довольно болезненным. Это одна из причин, по которой научное сознание расслоилось на передний край «релятивистского фронта» и «массовое научное сознание», до последнего держащегося за классические парадигмы. Сложилась парадоксальная ситуация: наука в целом, имеет дело как бы с двумя реальностями. Одна описывается и в определённых пределах подчиняется парадигмам классического рационализма, а другая ведёт себя в соответствии с региональными законами, описывается региональной эпистемологией и обладает региональной онтологией. Одним из первых манифестов науки о «второй» реальности был принцип дополнительности Бора. Несовместимость этих двух модусов реальности отражает, вероятно внутренний раскол не в одной лишь науке. За ним (расколом) просматривается две разные парадигмы жизнеустройства: первая, основанная на ставшим уже вульгарном логоцентрическом сциентизме и вторая, обозначающая контуры релятивистской науки будущего. Быть может «две науки» обозначат фронтир размежевания больших цивилизационных сообществ и самих человеческих типов, носителей разных эволюционных уровней ментальности и ориентированных на совершенно разные ценности и образ жизни? Быть может, ещё нашему поколению предстоит похоронить единую «науку вообще», и типов научного знания станет столько же, сколько и самих альтернативных когнитивных типов осмысления мира? 

О парадигматической и методологической нестыковке естественных/точных и гуманитарных наук написано немало и добавить к этому особенно нечего. Но не которые замечания всё же необходимы.

Окончательное «окукливание» философии и превращение её в собственную историю, ниспровержение всякой метафизики, увенчанной, как правило, если не теологическим «образом и подобием», то весьма самонадеянным антропоцентризмом, в условиях последних волн естественнонаучных открытий и кризиса спекулятивизма более чем закономерно. Философы, увлечённые построением своих воображаемых миров, махнули рукой на неподатливые факты, а предметные науки в ответ махнули рукой на философию. Но «сдвиг парадигмы» (в куновском смысле) – отказ от крайностей абстрактно-спекулятивного антропоцентризма – обернулся уходом в другую крайность – позитивистскую и, в частности, биологизаторскую. Не обременённая философскими интересами когорта учёных-эмпириков, в основном естественников: биологов, генетиков, этологов, а также палеопсихологов, археологов и др. на разные лады смакует незатейливые мысли вроде той, что Вселенский Разум, если допустить, что он существует, вряд ли может хоть чем-то походить на тот, который в силу прихотливых эволюционных обстоятельств развился у прямоходящих обезьян, живших в маленьких сплочённых популяциях в районе Восточно-африканского рифта. Иными словами, «эволюционный паспорт» человеку не выдан Вселенским Разумом в торжественной обстановке и согласно его (Разума) высшей воле и заранее составленному плану, но достался ему по случаю, вследствие взаимоналожения кое-как подогнанных друг к другу и отнюдь не оптимально работающих программ, т.е. того, что называется выразительным английским словом клудж

К иронии и скепсису в адрес метафизического антропоцентризма и креационизма охотно присоединяюсь. Но вот дальше… Дальше эмпирики, в своём самонадеянном верхоглядстве полагающие, что у вещей нет сущностей, пытаются с лёгкостью необыкновенной вывести культуру во всей сложности и богатстве её содержания (особенно, на больших временных дистанциях) из естественнонаучных данных, брезгливо отбрасывая «всю эту метафизику». Не видя и не понимая культуру в её противоречивом историческом многообразии, эмпирики нередко сводят её к обыденным и даже бытовым проявлениям. К примеру, результаты психологических экспериментов, проводимых с произвольно подобранными современными людьми (студентами и т.п.), смело экстраполируются на всё человечество вообще и вменяются людям прошлых эпох. Особенно отличаются психологи, свято убеждённые в том, что человек, которого они экспериментально изучают, это и есть человек вообще, а историко-культурными различиями можно пренебречь. 

Совершенствуя исследовательские методы, эмпирики получают всё более полные и точные ответы на вопрос как, при этом всё дальше уходя от вопроса почему? Предпочитают его переадресовать философам, чьи абстрактные рассуждения, впрочем, давно никого, кроме самих философов, не интересуют. Эмпирики от гуманитарной сферы, в свою очередь, отмахиваясь как от философских построений, так и естественнонаучных оснований, мыслят подобным же образом. Неслучайно археологам одно время внушали, что «надо больше копать  и меньше теоретизировать», и потому,  целые школы историков, дабы не попадать под огонь методологической критики, решили, убоявшись, вообще не выходить за пределы чисто фактографических описаний. В результате фобия интерпретации стала серьёзной проблемой. 

Эмпирикам кажется, что какие-то новые данные, которые вот-вот должны появиться, сорвут, наконец, с культурного бытия завесу тайны, и окончательно уточнённый ответ на вопрос как? сам собой снимет и вопрос почему?  Увы, не снимет. Ни какой-либо из эмпирических методов по отдельности, ни все они вместе взятые на вопрос о природе человека и Культуры не ответят. К примеру, механизмы сопряжения биосистемы и Культуры становятся всё более понятными. В этом несомненная заслуга современных естественных наук. Но на путях редукционизма – выведения культурных феноменов и практик из их биорудиментов  – ответа на вопрос почему не сыскать. Сложное не объясняется простым. Наоборот, чтобы понять самое простое, надо познать самое сложное. Как биология не выводится из физики и химии, так Культура не выводится из биологии. То же и в исторических науках: понимание процессов не выводится из знания фактов, особенно когда на любой факт можно найти свой анти-факт. Чтобы подняться над противоречивой пестротой эмпирии и увидеть глубинные течения исторической эволюции с высоты «птичьего полёта», необходимо погрузиться в совершенно иную сферу, которая раньше принадлежала философам, а теперь стала ничьей. Иначе говоря, обобщающие концепции и теории требуют междисциплинарного подхода с более широким, нежели в эмпирических науках, методологическим горизонтом. Возможно ли это без возвращения к «проклятой метафизике»? Полагаю, да. 

Здесь пришло время вновь обратиться к современному пониманию мифа. Выражение «научный миф» давно стало общеупотребительным, а единая ментально-психическая основа у «классического» и научного мифа стала признанным фактом. «Поскребите науку – получите миф» – злорадствуют сами учёные. 

Здесь мы подходим к необычному и заманчивому феномену. Веками и тысячелетиями миф противопоставлялся логоцентрической рациональности; на то были основания и, в том числе, нейрофизиологические и психические. Но это противопоставление сродни противопоставлению фундамента верхним этажам: приходит время и уму открывается общая структура здания.  Вряд ли наше  теперешнее понимание этой структуры отражает последний уровень глубины, однако, трудно отделаться от безумной идеи, что нынешнее «возвращение» науки к мифу – это не признак её разложения и деградации. Скорее иное. Миф, как целостный способ мировидения  и мироощущения восстанавливает свой потенциал в постлогоцентрической ментальности и, соответственно, науке. Мифологический  modus operandi предполагает в том или ином виде правополушарный реванш – откатно-маятниковое движение, противоположное осевому наступлению логоцентризма. 

Но в чём коренится неистребимость мифа? Мифологическое мировосприятие, основанное на целостно-гештальтном, эмоционально-образном, синкретично-контурном перцептировании постоянно заглядывает в мир, который, обобщая определения, данные разными традициями, можно назвать запредельным., а для человека зрелой логоцентрической ментальности – почти полностью трансцендентным (как ни странно это звучит). 

Так вот, цель (и способ существования) всякой культуры – это не достижение счастья «населяющих» её людей и не удовлетворение их почему-то постоянно возрастающих потребностей, а перманентное взаимодействие с запредельным миром и извлечение из него всех возможных форм своего существования. О том, что запредельный мир – не пустая выдумка, а самостоятельный уровень реальности, описываемый квантовой механикой, трансперсональной психологией и некоторыми другими направлениями, уже говорилось. 

Логоцентрическая система монополизировала право медиации с запредельным, жёстко загнав его (право) в установленные религиозные формы, преследуя любые альтернативы. Ничего удивительного и в том, что логоцентрическая наука (Античность  – отчасти исключение), выходя из логоцентрической же религии, став на путь эмпиризма и вульгарного рационализма, сама предписала себе такие правила и законы, такую картину мира, где всё, что связано с проявлением запредельного отлучается от науки, объявляется «ложными представлениями» и даётся на откуп религии. 

А между тем, сфера запредельного – это не художественное дополнение к рационалистической картине мира. Если Культура – самоорганизующееся системное образование, встроенное в эволюционную пирамиду Вселенной, то для неё, как и для всякой иной системы – что неорганической, что биологической – фундаментальной витальной задачей выступает продуктивная медиация с трансцендентным миром, где имплицитно содержатся паттерны всех возможных событий. Среди доступных умозрению уровней реальности этот мир – самый фундаментальный. Впрочем, речь идёт не самой реальности, а её потенции. Говоря коротко и грубо, сущность медиации между мирами заключается в том, что любая структура, любое образование эксплицитного (посюстороннего/имманентного) мира посредством интенциональных воздействий «вызывает» из ИМ своё изменённое существование в каждый момент (квант) времени. Таким образом, импликативный и эксплицитный миры находятся в отношениях инобытийственности и глубочайшей взаимной скоррелированности. При этом первичность ИМ по отношению к миру эмпирическому сквозным мотивом пронизывает культурное сознание, проявляясь то в мифосемантике судьбы и предопредённости событий, то в религиозной или мистической метафизике предсуществования, то в выкладках неклассической и постнеклассической науки: квантовых теорий, космологии и синергетики. 

Медиация между мирами охватывает все процессы во Вселенной и осуществляется в своего рода буферной зоне – психосфере (См. Указ 2012. Гл.3). В ней располагается шкала онтологических состояний, соответствующих разным уровням сворачивания и разворачивания  паттернов импликативного мира (ИМ). На одном конце этой шкалы – чистая потенциальность, имеющая ничтожно малую вероятность воплощения. На другом – квантовые энграммы однажды уже актуализованных феноменов, причем вероятность повтора таких событий, в изменённом, разумеется, виде, наиболее высока. Богатому набору промежуточных состояний – уже не чистых потенций, но ещё и не феноменов – соответствует столь же богатый набор форм перцепции их человеческий психикой: от интуитивных предчувствий и сновидений до визионерства и разнообразных экстрасенсорных перцепций (ЭСП) в изменённых состояниях сознания (ИСС). Приверженцы механистического рационализма в факторном анализе не учитывают определяемых этими перцепциями смысловых диспозиции, ибо считают их несущественным и необязательным довеском к рациональному мировосприятию. Но для Культуры и для МРС в первую очередь эти перцепции играют не периферийную, а основополагающую и системообразующую роль. Таким образом, ментальной «подкладкой» любых культурных практик выступает психосферная медиация (ПМ), благодаря которой и осуществляется разворачивание всякой культурной системы в историческом времени. Бытие человека в культуре – это пребывание его в мире проекций паттернов ИМ, среди которых связанные с программами жизнеобеспечения занимают довольно скромный сектор, хотя аберративное его преувеличение в утилитаризме имеет, разумеется, вполне объяснимые причины. Чисто утилитарные мотивации, развивающиеся параллельно с дескарализацией технологических процессов, утверждаются медленно, подспудно, периферийно. С точки зрения вульгарного рационализма, всё сказанное звучит как крамола. Но оснований для такой крамолы уже так много, что соблюдать навязываемые сциентистами «правила игры» более невозможно. Потому-то говоря о науке, нельзя не затронуть и саму науку.

Стоит оговорить, что понимание Культуры как медиации с запредельным миром не следует связывать с религиозной философией, рассуждающей о том, что история – это, дескать, диалог человека с Богом, и когда этот диалог прекратится, прекратится и человеческая история. Культура же – язык, на котором этот диалог осуществляется. Запредельный мир (он же, напомню, мир свёрнутого, импликативного порядка) – это не монотеистический Бог с присущими ему атрибутами. Это совершенно иное. Впрочем, нечто общее всё же есть. Как источник всякого бытия, ИМ  как и творящий Бог, отделён, от тварного мира непроходимой границей инобытийственности. А потому столь же протеистичен и столь же недоступен опыту. Однако на том сходство и кончается. 

С окончательным переходом новоевропейской культуры на антропоцентрические рельсы, наука, закончив служение вящей славе Господа, стала служить человеку. Тогда и сложились основы того утилитаристского мировоззрения, которое, в конечном счёте, породило экономического человека. В 18-19вв сложился весь набор прогрессистских предрассудков вульгарного утилитаризма от трудовых теорий, бесконечного поступательного развитие до «закона возрастания потребностей».

Тысячелетиями люди строили свою жизнь на основе мифоритуальных практик и традиций, бросая большую часть доступного им ресурса на возведение святилищ и храмов, соотнося свои поступки и намерения не с «рациональными» резонами, а с сакральными прецедентами и сигналами из запредельного мира. Непредставимо долгое время любые мысли и действия людей в их посюсторонней жизни адресовались неким потусторонним силам и уже оттуда «спускались на землю», получая санкцию на  «здешнее» существование. МР предписывает не замечать того, что десятки и даже сотни тысяч лет мифоритуальным и магическим практикам люди посвящали большую часть своего времени и жизненных си. И экзистенциальные основания своего бытия люди черпали в сопричастности к запредельному, а не в способах ведения хозяйства, зачастую до минимума сворачивая заботу о посюстороннем бытии. 

Потому весьма простые с современной точки зрения утилитарные приспособления возникают довольно поздно, а не сразу тогда, когда появляется техническая возможность. Казалось бы, чего проще – проделать отверстие в стене для света и воздуха, так необходимого человеку? Но окно как архитектурный элемент возникает очень поздно и, что самое важное, как форма сакральная, а не утилитарная. А набить звериную шкуру сухой травой нетрудно было ещё в верхнем палеолите, если не раньше. Но до изобретения подушки прошло ещё много тысячелетий. Обратившись к тезаурусу языка как наиболее всеохватного проявления культурного начала, мы видим, что его основы отсылают отнюдь не к производственно-технологическим и даже не к социогенетическим, а именно к мифоритуальным и магическим сторонам жизни. К тому же магико-мантирческая природа присуща и самой структуре слова. Что же до утилитарно-производственных практик, которые редукционистско-модернизаторской картине прошлого априорно считаются основополагающими, то они в древних языках  вне мифоритуального контекста вообще не находят никакого отражения. Одного этого вполне достаточно, чтобы отбросить всякого рода трудовые теории, где  производственная деятельность  выводится за рамки культуры и подсовывается в качестве невесть откуда взявшегося её фундамента. Тот же модернизаторский подход господствует и в исследованиях социо- и политогенеза, в описании которого превалируют такие понятия, как производство, распределение, потребление, присвоение и т.п., не говоря уже о пресловутом прибавочном продукте. При этом из поля зрения выпадает глубочайшая сакральность властных отношений в древности, лишь постепенно уступавшая место политическому сознанию хоть в какой-то мере соотносимому с современным. Также и обмен (дарообмен) был изначально явлением сакрально-ритуальным и лишь затем утилитарно-экономическим.

Когда не замечать разрыва между мифоритуальным и утилитарным оказывается невозможно, обходятся снисходительными «объяснениями», что, дескать, здесь имеет место «фантастическое» отражение действительности в незрелом древнем сознании. Таким образом, мифоритуальная картина мира с высот вульгарно-рационалистического всезнания подлинной и «объективной» природы вещей, объявляется фикцией ума, произвольной фантазией, игрой воображения и т.п., а весь порядок древней жизни – основанным на беспочвенных самовнушениях и иллюзиях. В лучшем случае, говорится об искажённой проекции действительности. Возникающие при этом вопросы: каким образом, например, эволюция природы могла породить настолько нерелевантное ей сознание, или почему ложные, т.е. случайно-произвольные представления у разных и явно не имеющих меж собой контактов народов подозрительно совпадают, МР просто игнорирует, ибо ответить не может. Ведь нельзя же, в самом деле, признать, что мифоритуальные представления могут иметь под собой не произвол «наивного» мышления, а продуктивный опыт медиации с запредельным миром. Этак, знаете, до чего можно дойти!... Проще, видимо, считать, что люди тысячелетиями вели диалог со своими собственными беспочвенными измышлениями без всякой действительной обратной связи, совершая энтропийное холостое движения. МР жульнически требует доказательств существования запредельного мира, устанавливая при этом такие «правила игры» – критерии верификации, следуя которым, привести искомые доказательства невозможно в принципе. Таким же образом был устроен суд инквизиции: казуистика обвинения плелась таким образом, чтобы обвиняемый не мог оправдаться в любом случае. Электромагнитные волны не ловятся сачком – стало быть, их в природе не существует! Вульгарно-рационалистический дискурс жёстко структурирует образ реальности, основанный по преимуществу на научно-философской парадигматике позапрошлого века, априорно отсекая всё, что в неё не вписывается.  Поэтому полемизировать с МР на его парадигматическом поле – всё равно, что играть в карты с шулером.

Какие бы претензии ни выдвигались против метода культурно-исторической реконструкции в пользу нейтральной дискрипнивности и др., но обойтись без него нельзя. Именно он помогает избавиься от заведомо непродуктивных подходов, прежде всего, прогрессизма и модернизаторства – главных болезней современного научного и околонаучного сознания. Раскритикованные и отвергнутые на высоком научно-философском уровне, эти подходы, тем не менее, по-прежнему блокируют адекватное понимание культурно-исторической динамики от древности до наших дней. Так, в подавляющем большинстве исследований, технологические инновации априорно полагаются как самопричинный фактор, инициирующий историческую динамику.  Сами же по себе они с позиций засевшей в подкорке прогрессистской установки, ни в каких объяснениях не нуждаются и возникают как нечто сами собой разумеющееся, ибо в силу некоего таинственного закона должны были возникнуть. Ведь стремление к утилитарно-технологическому прогрессу понимается как нечто неизменно присущее человеку вообще.  Освоили огонь и…, придумали лук и…, научились изготовлять керамику и…, изобрели письменность и…, перешли от бронзы к железу и т.д. и т.п. Часто ли авторы задаются вопросом: а почему, собственно, всё это произошло? Почему здесь, теперь и так? Почему инновации рождаются именно в тех или иных социумах, другими перенимаются, а иными – игнорируются? Почему технико-утилитарные инновации далеко не всегда возникают именно там, где  сложились пресловутые «исторические условия»? А феномен «спящих изобретений» с прогрессистских позиций вообще не объясняется. Не говоря уже о том, что внедрение инноваций почти всегда требуют отказа от сакральных традиций, а их (новаций) утилитарный эффект нередко проявляется спустя немалое время.

Пора признать, что сведения о появлении тех или иных хозяйственно-технологических инноваций сами по себе не могут служить отправной точкой анализа историко-культурного контекста, поскольку сами нуждается в объяснении.  Каковое возможно лишь посредством комплексной реконструкции не только историко-культурного, но и, прежде всего, ментального контекста. Ведь из пресловутых потребностей когнитивные схемы культурных инноваций никоим образом не выводятся. Между абстрактной потребностью и конкретным содержанием нацеленного на её (потребности) удовлетворение изобретения – провал, который МР попросту перескакивает. Иными словами, ответы на многочисленные почему? коренятся не только в «исторических условиях», но и в когнитивных схемах ментальности, которые, в конечном счётеэти условия и создают. Реконструкция когнитивных схем от мыслительных техник к ментальным структурам и, далее, к социокультурным практикам и отдельным культурным феноменам – вот один из возможных путей преодоления парадигматических трудностей современной науки (прежде всего, разумеется, гуманитарной).

Ещё одним препятствием на пути преодоления гносеологического тупика, является в высшей степени присущая логоцентрического мышлению принудительная генерализация.

Это означает нацеленность на обнаружение непременное единственной или, по меньшей мере, главной причины, единственного/главного смысла, некой центрирующей связи. При этом ценой «выделения главного», которое понимается, конечно же, как объективно главное, становится редукционистское уплощение сложного многомерного смыслового пространства до простой линейно-иерархической схемы, где «главный смысл» устанавливается с помощью нехитрого клише «или – или». Нередко к установлению такой иерархии и сводится вся исследовательская проблема. К примеру, задаваясь вопросом о природе революционных социальных сдвигов или «мгновенном» изменении ментальных характеристик народов, выдрессированный МР исследователь нацелен установить главную/единственную причину. Для этого конструируется такая формула объяснения, которая позволила бы все другие возможные причины объявить противоречащими главной, а потому ложными либо несущественными. А если значимость иных, не сводимых к «главному» факторов всё же признаётся, то лишь при условии иерархического их подчинения «генералу». Так материал насильственно подчиняется принципу объяснительного монизма (К. Лоренц). С этим принципом связан и однолинейный подход, в рамках которого выдвигается один генеральный критерий эволюции, так или иначе связываемый с идеей прогресса, будь то прогресс свободы (Гегель), способов производства (Маркс), социальной сложности, политической организации и др. Впрочем, в последнее время в интерпретации историко-цивилизационных феноменов наметилась тенденция к отказу от поиска единственных/ генеральных причин, и в противовес ему утверждается комплексный подход. 

Реконструкция ментального контекста требует отказаться от вульгарно-рационалистических представлений о соотношении реальности и мышления. Если мы признаем, что любые социокультурные практики, включая и осуществляемые бессознательно, имеют в своей основе те или иные фигуры мышления, то мы также обязаны будем признать и вытекающий из этого вывод. Заключается он в том, что мышление не просто «отражает» некую неизменную в своей объективности действительность, но и самым непосредственным образом её формирует. Мышление «отслаивает» от онтологических субстратов вещей лишь те модусы, которые способно о-смыслить и наделить значением, т.е. лишь те аспекты реальности, которые для него (мышления) необходимы и доступны. О том, чтобы прорваться к онтологическим субстратам вещей непосредственно, минуя субъективирующие фильтры сознания давно пора забыть, как пора забыть и метафизику «объективной реальности». Речь может идти лишь о конфигурации рамок, в которых реальность условно принимается за объективную. Применительно к реалиям физического (природного) мира, рамки эти достаточно широки, что позволяет во многих случаях забывать о принципе относительности. В других же случаях о нём помнить необходимо; применительно к миру Культуры всякие разговоры об объективной действительности как о чём-то «не сдвигаемо окончательном» совершенно несостоятельны. Культурно-историческая реальность никогда не существует «вообще», но всегда только как реальность-для-… Под многоточием здесь подразумевается тот или иной тип сознания и шире – ментальный тип. Поэтому путь к вещам, точнее, к культурным феноменам и их отношениям лежит через реконструкцию это самого ментального типа человека или ментального контекста эпохи. Один и тот же фактор в зависимости от ментального контекста может порождать совершенно разные следствия, а действия, нацеленные на некий предполагаемый результат, могут приводить к последствиям, которые по своей значимости неизмеримо превосходящей изначальную цель. Однако при изменении контекста всё может мгновенно поменяться местами.

Древний человек, человек не Логоса, а Мифа, преимущественно мыслит в логике не причинно-следственных отношений, а диффузных и многозначных семантических комплексов. Именно они играют определяющую роль в смыслообразовании, тогда как каузальность занимает периферийное место. Можно сказать, что для древнего человека рационально-логический сектор мышления занимает примерно, то же место, что для человека современного – интуиция. Внутри семантических комплексов любые связи ситуационны, нелинейны и вариативны. Свидетельство тому – полиморфизм мифа, особенно в архаике. Всякая доминативность смысла внутри комплекса контекстуальна. Вместо «раз  и навсегда» установленных линейных иерархий – подвижные пучки  смысловых направленностей и отношений. Это, впрочем, не означает полного хаоса и неопределённости. В области сакральных традиций – ядра культуры – происходит кристаллизация/нуклеация устойчивых смысловых структур. Но происходит она по законам, отличающимся от привычных логоцентрических с их главной мыслью, главной  целью, главной причиной, главным результатом и т.п. 

В мифосемантическом комплексе, где ни один элемент не вполне равен сам себе, часть может заменять собой целое, а отдалённый ассоциативный коррелят – репрезентировать «центральный» денотат, второстепенное может в любой момент стать главным. И наоборот.  Таким образом, в мифоритуальном мышлении смыслообразование осуществляется в режиме переменной доминативности, что требует особых подходов для её изучения.

Ещё одно обстоятельство, которое нельзя, на мой взгляд, упускать из виду при анализе культурных систем (и не только их)– это гетерогенность исторического времени, не сводимая к тривиальной констатации его перманентного уплотнения. В картине мира, которую механистическая гуманитаристика унаследовала от механистического же естествознания, время существует само по себе, как нечто нейтральное по отношению к культурно-историческим процессам. Точнее, эти процессы «накладываются» на безразлично-нейтральную ось времени. Но историческое время может не только сжиматься или растягиваться. Для любой культурной системы, время – это, прежде всего, сумма темпоральных режимов, отражающих стадиальные характеристики системы как целого. К примеру, на темпоральный режим этногенеза той или иной народности накладывается темпоральный режим освоения/усвоения основ культуры, на него – режим социогенеза, и т.д. Так в едином потоке исторического времени оказываются «упакованными» несколько несовпадающих темпоральных режимов, и лишь на высоком уровне обобщения можно заключить, по каким историческим часам живёт та или иная ЛКС. Причём ответ всегда будет относителен, поскольку любая из них от момента своего рождения до заката и гибели пребывает в сложной гетерохронии. 

Соответственно, и события занимают тот или иной ранг значимости не сами по себе – содержание их само по себе не значит почти ничего,  – а по тому, как они вписываются в амальгаму культурогенетических процессов с их гетерохронными отношениями. Так, событие, произошедшее в эпоху формирования и кристаллизации этнокультурного (мифоритуального) ядра того или иного этноса, будь то свержение молодыми воинами старика-вождя, столкновение с иноплеменниками, переселение на другие земли, какой-то природный катаклизм и т.п. обретает статус сакрального прецедента и импринтируется податливой и пластичной коллективной памятью. Событие, произошедшее в таком времени, становится системообразующим актом, направляющим дальнейший культурогенетический процесс в определенное русло. Трудно сказать, к примеру, как именно отразилось на формировании раннего мифологического сознания грандиозное извержение вулкана Тоба на Суматре 74 тыс. лет назад. Но, что для сознания ранних сапиенсов это стало событием, запечатлевшимся в памяти поколений – в том сомнений нет. И кто знает, каким образом опыт жизни и миграционных передвижений в условиях, охватившей значительные территории «ядерной зимы», отразился на мифологемах хаоса и тьмы? Что здесь причина, а что следствие? Наложилось ли событие на предуготовленную ментальную предрасположенность, или само инициировало мифологическую образность? Видимо, статус исторического события вообще бессмысленно обсуждать в терминах закономерности и случайности. Применительно к гетерогенному историческому времени эти категории просто снимаются. Статус закономерного или случайного придаётся событию исключительно смысловым полем, в котором оно осознаётся. Ни одно событие, ни случайным, ни закономерным не бывает само по себе, но лишь в силу неких контекстуальных обстоятельств, где ключевыми определениями выступают предопределённость и вероятность

Современность вплотную подходит к вопросу о техногенном изменили человеческой природы. Собственно, изменения эти уже идут, но пока спонтанно, под воздействием изменений экосреды. Но на очереди уже сознательное вмешательство в геном и имплантирование в человеческий организм микрочипов. В очередной раз возникает серьёзная угроза вмешательства в, мягко говоря, не до конца понятую систему. Последствия могут быть ещё более катастрофическими, нежели «покорение природы» самонадеянной позитивистской наукой в прошлом и позапрошлом веках. Теория культуры не страхует от роковых решений, но, по меньшей мере, позволят лучше понять систему, в которую сциентистский интеллект готов в очередной раз вторгнуться. Впрочем, и без этих угроз всё более очевидно, что чем лучше мы узнаём прошлое, тем тревожнее становится заглядывать в будущее. Но, по-видимому, именно на пути постижения своего прошлого современного человека ждут самые ошеломляющие открытия.  

Но наша книга, прежде всего о кризисе.  Утверждения  о том, что человек не контролирует плоды науки, которые становятся всё более непредсказуемы и опасны давно стали надоевшей банальностью. Что тут можно предложить? 

Первое: смириться с таким положением дел, утешаясь тем, что наука приносит не только вред.

Второе: остановить или хотя бы притормозить развитие науки. Или даже не столько самой науки, сколько возникающих на её основе технологий. В некоторых областях этот процесс уже идёт естественным путём.

Третье: что-то сделать с ментальностью самого человека. Понимаю, что третье предложение после всех прожектёрских опытов логоцентрической эпохи звучит несерьёзно и зловеще (допеределывались уже!), но, кто знает, быть может, именно наука с её новыми возможностями, заставит взглянуть на эту  перспективу по-иному. 

Жизнь как великий эклектик, скорее всего, выберет всего понемножку. Это в глобальном масштабе. А в масштабах локальных кое-что зависит и от нас. Давайте хотя бы начнём об этом думать.