ГЛАВА 2.

ЛOГОЦЕНТРИЗМ И ЛОГОЦЕНТРИК

Итак, в мировой истории в полной мере реализивались две макрокультурные системы: мифоритуальная и логоцентрическая. Та, что идёт ей на смену в ходе современного кризиса пока названия не имеет. Мифоритуальная система охватывает огромный период от верхнего палеолита до конца II – нач. I тысячелетий до н.э., т.е до глобального кризиса Древнего мира и Дуалистической революции. Мифоритуальной системе соответствует культурно-антропологический тип родового индивида – человека  с преимущественно правополушарным ментальным доминированием. Это Ветхий Адам, homo traditionalis, человек во многом сохраняющий глубокие связи с природой, человек коллективный со слабо выраженной самостью и самоактивностью. Ментальность индивида однослойна и относительно целостна. При высокой способности к разнообразным специализациям, мышление его имеет мифологическое ядро, в которой субъективная эмоциональность мировосприятия (вещь – это то, что я в связи с ней переживаю) сочетается с непреложной нормативностью священной традиции. Миф (в первом, разумеется, из указанных во введении значении) так структурирует ментальную сферу, что она состоит из своеобразных мир-ячеек, в каждой из которых присутствует своя локальная  онтология и действует ситуативная «логика». Основанные на разных мифологемах, мир-ячейки ничем друг другу не обязаны и сосуществуют в едином ментальном пространстве вопреки всякой рациональной логике и здравому смыслу. Каждая вещь обладает своим собственным мифом, который неизменно господствует над житейским опытом. Последний у индивида занимает примерно такое же периферийное место, какое занимает у современного человека интуиция. И наоборот.

Деление ментальной сферы на дискретные мир-ячейки, можно наблюдать у современного носителя массового сознания (обывателя), особенно в периоды кризисов, всегда, в той или иной мере сопряжённых с архаизацией мышления и упрощением его (мышления) структур. Относительно целостная и кое-как рационально интегрированная картина реальности распадается на множество не связанных меж собой фрагментов, базирующихся на мифологемах разной степени архаичности. В одной мир-ячейке может, к примеру, господствовать принцип племенной морали, в другой – принцип коллективной вины или индивидуальной ущербности, в третьей – обрывки поздних романтических мифов о личности, противопоставленной обществу, в четвёртой – Фрейдовы комплексы и т.д. В результате получается то, что принято называть кашей в голове: «твой горшок я не брала, он разбился сам, а когда я тебе его отдала, он был совершенно целый». То, что для современного человека – признак если не психического, то психологического расстройства, то для архаика было нормой.

Родовой принцип служил стержневой культурной скрепой на протяжении долгих тысячелетий и устоял в ходе нескольких глобальных эволюционных ароморфозов: неолитической революции, постнеолитического культурного синтеза конца  IV – III тыс. до н.э., когда возникли письменность и государственность, а «матриархальные» религии неолита вытеснялись и сменились «маскулинными» религиями ранних государств. Родовой принцип не умер и даже продолжал играть значительную роль в социальных отношениях и позднее, но эпоха государственности создала новые структурные доминанты, рассчитанные как бы «на вырост», ибо наступал закат Древнего мира и конец безраздельного господства родового индивида – человека с однослойной структурой ментальности.

Кризис мифоритуальной системы, как и кризис нынешний, носил системный характер. Его глубинные причины – не в неспособности государств и обществ решать какие-то текущие вопросы, а в критическом переусложнении социокультурной реальности и её отражении в мифологическом сознании. Даже самые «продвинутые» формы традиционного мифоритуального мышления не справлялись с задачей упорядочения образа этой реальности, не говоря уже о самой реальности. Старые боги состарились и умерли или, делают нечто непонятное. Это трагическое ощущение доносят, к примеру, вавилонские «плачи»: трогательные и отчаянные жалобы на непонятный и распадающийся мир. Исчерпанность адаптирующих возможностей однослойного мифоритуального мышления с его синкртеизмом, локализмом, кучной ассоциативностью и некоторыми другими качествами, а вовсе не Троянская война, засоление почв или нашествие народов моря погубили Древний мир. В общем случае, это называется исчерпанностью эволюционного качества. И, ароморфоз, ведущий к качеству иному начинается не с военных завоеваний, освоения железа, новых технологий или изменения торговых путей, а со скачковой трансформации ментальных структур.

Как это выглядело в данном случае? Обобщённо говоря, мифоритуальная доминанта мышления сменилась логоцентрической, и структура ментальности стала двуслойной. Что это значит? В чём выражается принцип логоцентризма?

Бинарные оппозиции, которые в мышлении мифоритуальном, как правило, текучи, подвижны и окружены полями семантических коррелятов, становятся жёсткими, денотативно определёнными, спонтанные ассоциации отсекаются, а допустимые направляются в строго определённое смысловое русло. Только так можно было преодолеть «турбулентную путаницу», которая переполняла позднее мифоритуальное сознание,

Слово, которое при всём своём священном значении, в мифоритуальную эпоху  служило всё же посредником (часто магическим) между сознанием и синкретической социоприродной реальностью, стало теперь пониматься как источник этой реальности, и как онтологическая основа всякого бытия. Логика и законы построения словесного дискурса, оформляясь и занимая доминирующие позиции, возвысились над мифологическими рефлексиями законов существования, которые, впрочем, ещё долго продолжали пониматься как иррациональное волеизъявление богов или иных запредельных сил. Но над ними уже воспарило Слово/Логос – Бог наступающей эпохи. Катализатором здесь послужила письменность, появление которой за две тысячи лет до кризиса сделало гибель мифоритуальной системы вопросом времени. Операциональность и семантическая конкретность письменного слова убила миф в его традиционной форме.

Логоцентризм глобализует картину мира, адаптирует сознание к жизни в большом обществе, где действуют мощные надындивидуальные институциональные силы: уже не иррационально-мифологические, а социальные. Для отдельного индивидуума, принцип поклонения местным богам и их «кормления» посредством жертвоприношений сменяется принципом служения идеям, сакральным или социальным инстанциям, воплощающим некий положительный космологический принцип, неизменно объединяющий начала Истины и Блага. Принцип этот определяется в условиях утверждения панэтизма как ключевого признака логоцентрической культуры. Придание фундаментального значения разделению добра и зла и понимание этих категорий как онтологических – вовсе не есть универсальное и врождённое свойство человека, как многие привыкли думать. Всё это было незнакомо мифоритуальному миру и появилось лишь в ходе его системного кризиса. Добро и зло как семантические топосы, оказались чем-то вроде полюсов гальванической ванны, к которым притягиваются противоположно заряженные частицы. В роли частиц здесь – дискретные смыслы, потерявшие глубинную мифологическую основу и которыми было переполнено позднее мифоритуальное сознание. Остро переживая экзистенциальный вопрос: откуда зло?, человек естественным образом обращался к этическим аспектам бытия, и неудивительно, что именно в них он узрел его (бытия) универсальное начало. Разумеется, в разных культурах, это было выражено по-разному, но общая тенденция прослеживается со всей ясностью. Столь же ясно можно проследить общий алгоритм перехода от мифоритуального типа ментальности и, соответственно культуры, к логоцентрической, хотя кристально-чистой схемы мы, разумеется, не обнаружим в истории ни одного из народов. Так просто не бывает. К тому же логоцентризм –  это не полное изживание мифа (такого тоже  не бывает), а его «просто» его глубокая трансформация.

Начало процесса – максимально неупорядоченное, разбалансированное состояние позднего мифоритуального сознания, которое, наконец, доразвилось до осознания противоречий существования, но не располагало интеллектуальными средствами для их разрешения. Мир в отражении такого сознания критически переусложнился и требовал вторичного упрощения на новой мировоззренческой основе. Такой основой послужил панэтизм. Беспорядочный конгломерат неогранизованных смыслов был переведен в этическую модальность и структурирован на основе глобальной оппозиции добра и зла. Реальность вновь получила универсальную объяснительную основу, которая в своих ментальных истоках была не менее мифологична чем представления древних. Но миф имел уже иную структуру: включающую в себя элементы рациональной логики и потому, основанный на более строгих и чётких правилах оперирования бинарными оппозициями.

Стягивание смыслов к полюсам макрооопозиций порождает когнитивный и мировоззренческий дуализм, образующий самостоятельный ментальный слой со своей структурой, априорными психологическими установками и оформляющих их мифами. Условно его можно назвать манихейским в том расширенном понимании, которое использовал Ж. ле Гофф, характеризуя европейское средневековое сознание.

Но движение к новому культурному синтезу на дуализме не останавливается. Дуализм преодолевает первичный смысловой хаос позднего мифоритуального сознания, но в свою очередь, заменяет его довольно травматичной формой мироощущения, раскалывающей сознание и образ мира надвое. В некоторых культурах (прежде всего, Иранской, манихейская и гностические традиции) дуализм пустил глубокие корни и укрепился очень прочно. Но в общеисторическом, общекультурном масштабе, он послужил всё же промежуточным этапом. Синтез был устремлён к снятию проитвополагания/противостояния полюсов, т.е. к доктринальному  монизму. Монизм, однако, сколь уверенно не декларировались бы его доктрины, всегда представляет собой смысловой слой, надстроенный над дуалистическим фундаментом. Постоянно чувствуя этот фундамент, ненавидя и отторгая  его в духе фрейдистской ненависти к отцу, монизм всегда испытывает некоторую неуверенность, и оттого, нетерпим, невротичен и репрессивен. Усилия (хочется казать, потуги) монизма любой ценой внушить сознанию идею Единства, неделимой целостности, непротиворечивой нераздельности – едва ли не главная тема логоцентрического мировидения. Иначе говоря, идея Единства – это то, что культура с осевых времён упорно внушает человеку. Это вполне объяснимо. Человек древнего мира жил в синкретическом единстве с социоприродным окружением. Синкретизм пошагово распадался, но оболочка его сохранялась до самого конца мифоритуальной эпохи. Синкретическое единство человека и мира не рефлексировалось, а переживалось как нечто естественное; иное положение дел просто не могло быть помыслено. Оттого, человеку не были нужны никакие интеллектуальные построения и, тем более, доктрины и догматы, постулирующие единство мира и т.п.

Иное дело – культура логоцентрическая. В условиях распавшегося синкрезиса, стало необходимо интеллектуально сконструировать и внушить сознанию образ нераздельного единства мира и человека. О счастливом неведении противоречий и девственной стихийности можно было навсегда забыть. Теперь причастность к вожделенному единству достигалась осознанными интеллектуальными и духовными усилиями.  А награда?

Монистическое мировидение в значительной степени снимает главное противоречие человеческого бытия: между переживающей экзистенцией и отчуждённым внешним миром. До конца это противоречие не снимается  никогда. Но каждая культурная система ищет и находит свои особенные формы и способы его смягчения и ретуширования, предлагая или навязывая человеку те или иные сценарии партиципации – экзистенциальной сопричастности к чему-то изначально внешнему, тому, что не есть Я. В мифоритуальной системе главным объектом партиципации был род. В новой логоцентрической системе его место занял всеобщий духовный Абсолют, универсальный источник бытия и всяких смыслов, трансцендентый миру и явленный в своих культурных ипостасях. Опять же, в разных культурах монизм имел разную акцентировку и разную степень выраженности. Но об этом следует говорить отдельно. Устремлённость к Абсолюту связывает осевые культуры и ареалы их влияния с историческими наследниками – культурами Средневековья, хотя этот термин здесь применим весьма условно. Напомню, что смыслогенетическая теория пользуется своей периодизацией: после кризиса мифоритуальной системы в конце II – нач. I тыс. до. н.э. наступает эпоха Дуалистической революции, за которой с VII в. следует период устойчивого существования логоцентрической системы. Следующий исторический этап отмечается Революцией личности, произошедшей в Западной Европе в XV – XVII вв. Но об этом – далее.

Так родился новый исторический субъект, новый культурно-антропологический тип – логоцентрик – человек с двуслойной структурой ментальности. Первый, древний слой – мифоритуальный, был оттеснён в область автоматических и полубессознательно исполняемых программ и сценариев, составляющих ментальный фундамент культурного сознания и самой культуры. Работают эти программы и сценарии, главным образом в сфере жизненного мира человека, тогда как жизнь в мире системном (институциональном) управляется теперь новым ментальным слоем с его новыми программами.

Здесь надо сделать небольшое отступление и пояснить, как смыслогенетическая теория представляет образ ментальной сферы. Вводится термин сектор ментальности (СМ)Так обозначается структурно-операциональный блок функционально взаимосвязанных программ, способных моделировать образ культурного целого. Секторы ментальности разделяются в соответствии с горизонтальным и вертикальным эволюционными направлениями. Вертикальное создаёт шкалу секторов ментальности по стадиальному признаку: от системно простых к более сложным. Каждый из стадиальных СМ – это как бы отдельный мир, где функционируют специфические смысловые структуры с присущими им типом связей и «приросшей» к ним семантикой, репрезентациями  и ценностными привязками. В каждом из таких СМ живёт отдельное я со своим представлением (часто весьма смутным и размытым) о своей идентичности. При этом фокус осознанного я дрейфует из одного СМ в другой, как по воле самого человека, так и при включении внешних «релизеров». Таковыми могу быть ключевые слова, являющиеся для того или иного СМ запускающим кодом, определённые ситуации, обстоятельства и т.п. – т.е. всё, что релевантно программным установкам соответствующего СМ. Так, владея определёнными психо-манипулятивными техниками, в человеке можно «включить» ребёнка или актуализовать очень архаические культурные сценарии. В мифоритуальной системе такую манипуляцию осуществлял ритуал и позднее миф. Затем, в логоцентрической культуре эстафета перешла к религии и искусству, философии и науке, а в наши дни – к идеологии, пропаганде, массовой культуре и СМИ. Таким образом, любая ментальная конституция содержит генетическую иерархию СМ, и потому в каждом живут и ребёнок, и взрослый носитель мифоритуального сознания – родовой индивид. Большинству присущи также и СМ, соответствующие логоцентрической стадии культурного развития. А некоторым – и  стадии личностной. От того, какие СМ наиболее активны, к каким ролевым сценариями и по каким поводам сознание обращается чаще, зависит общая атрибуция ментального типа человека.

Слово сценарий вполне тут годится даже на правах строгого термина. Ролевые сценарии – это  структурно-психологическая и поведенческая единица СМ, который, собственно и состоит из  согласованных ролевых сценариев. Правда, в случае востребованности или каких-то ментальных девиаций, некоторые сценарии могут включаться и за пределами своего СМ. Таково детское поведение во «взрослых» ситуациях, включение мифологической образности, когда необходим отстранённый логический анализ и т.п. Переключение с наработанного сценария на тот, что входил в СМ вроде бы  отживший, подчас бывает столь стремительным, что со стороны может  показаться, будто человека подменили или в него «что-то вселилось». Достаточно посмотреть на женщин, мгновенно входящих в роль погребальных плакальщиц и столь же быстро из неё выходящих, на воющих солдатских вдов, на несчастных, оказавшегося в роли ведомой на казнь жертвы, или на тех, чьё социальное положение и статус волею судьбы неожиданно меняется на более высокие или, наоборот, низкие.

В последнем случае, впрочем, происходит не столько о переключение между стадиальными СМ, сколько о движение «по горизонтали», т.е. между комплексами адаптирующих специализаций. Таких комплексов в рамках общего СМ может быть несколько, но в ряде случаев, я-идентичность часто вынуждена осваивать специализации, расположенные на «территории» иного СМ. Если последний соответствует более высокой стадии системной сложности, задача оказывается в большинстве случаев невыполнимой. Ведь именно качество системной сложности определяет рамки ментальных конституций. Можно наращивать количество секторов сознания, связанных с разнообразными специализациями и увеличением их сложности, при этом оставаясь на прежнем уровне сложности системной. Это, кстати, и происходит по ходу адаптирующего развития любой культурной системы, а также и макросистем, начиная с мифоритуальной. Цель такого усложнения, напомню, моделирование культурного целого в границах специфического материала: религиозного, технологического, языкового, художественно-эстетческого и т.д. Отдельные ролевые сценарии или их наборы такой задачи не решают. Это достижимо лишь в специализированном СМ.

Морфогенез горизонтальных СМ, отпочковывающихся от системного ядра, прослеживается в расслоении архаического ритуала, вычленением из его синкретической «смысловой магмы» специализированных форм мышления и деятельности, каждый из которых был изначально устремлён к моделированию исходного целого в своей системе кодов и на своём  материале.  В дальнейшем каждая из выделившихся областей выступает синкретической основой для следующего витка дифференциации. Таким «вегетативным» путём происходит разворачивание пространства культурных практик и умножение СМ до момента очередного сброса и вторичного упрощения ментальных и культурных структур.

Если обратиться к языку компьютерных метафор, то первый тип СМ соответствует стадиальному ряду системных оболочек, тогда как второй – наборам функциональных программ. И так же, как и в компьютере, на первый план выходит проблема совместимости.

Мифоритуальное мышление с его невысоким уровнем системной сложности и центростремительным синкретизмом располагает сравнительно небольшим числом СМ.  Умножаясь по мере последовательного разворачивания культурного пространства, они оказывает возрастающее  давление на системное ядро, требуя выхода на более высокий уровень системной и комплексной сложности, что и оказывается, в конечном счёте,  фактором общего кризиса мифоритуальной системы.

Концепция секторов ментальности  – не отвлечённое теоретическое построение. Она существенно помогает объяснять соседство разных уровней сложности под общей оболочкой ментальности как отдельного  индивидуума, так и больших социальных групп. Соответственно, объясняются и логически противоречивые «скачки» в массовом поведении, когда тот или иной СМ получает от культуры сильную «дозу»  внушения.

Укоренение в партиципационно освоенном, «комфортном» СМ требует блокировки общего системного усложнения ментальности; человек очень неохотно умнеет. Усложнение ментальной карты и увеличение количества секторов требует большой и разнообразной умственной работы: прежде всего дифференцирующей и отчуждающей. Способно на такую работу всегда лишь меньшинство, тогда как большинство, напротив, нацелено на упрощение как самой реальности, так и скоррелированной с ней ментальной сферы. Для включения в массовом сознании механизмов упрощения часто достаточно лишь актуализовать небольшой набор архаических мифологем – точек сборки древней, архетипически ясной картины мира. И не стоит удивляться тому, что для несущегося под гору упрощения сознания не существует ни логики, ни здравого смысла, ни даже понимания своих прагматических интересов. Здесь включаются силы куда более мощные, нежели логика. Их нельзя мерить логоцентрической мерой и вообще осознавать в логоцентрическом измерении. Пока никаких иных определений, кроме «стихии бессознательного» и т.п. наука не предлагает. Но этого явно недостаточно.

В любом случае, приступая к конкретному анализу СМ в той или иной культурной системе, следует иметь в виду следующие параметры: степень общей системной и комплексной сложности системы, примерное количество СМ, степень и характер проницаемости их границ  и  особенности их меж собой отношений: более паритетные или иерархизованные.  Такой анализ в немалой степени помогает построить ментальную карту как конкретного индивидуума той или иной культурной системы, так и обобщённый её (карты) образ у «среднего представителя» системы.

Вернёмся к логоцентризму и логоцентрику. Двуслойность ментальности вызывает расщепление единого прежде потока психический и экзистенциальной энергии. Теперь часть её по-прежнему «обслуживает» мифологический фундамент с соответствующими ментальными секторами, другая же часть направляется в новообразованную логоцентрическую надстройку. Уровни ментальности начинают бороться за энергетический ресурс. Именно в этом коренится неизбывная религиозная и мировоззренческая нетерпимость монотеистов (и шире – монистов)- логоцентриков к язычникам и еретикам и иноверцам, которой не знал Древний мир. Отсюда и стремление любой ценой затащить в свою веру – «правильную» монистическо-логоцентрическую матрицу как можно больше людей. Ведь «качество» энергетической вовлечённости в партиципацию к Абсолюту в структурно усложнившейся ментальности в любом случае ниже, чем в цельной ментальности Ветхого Адама: часть энергии так или иначе «оттягивается», «утекает» к рудиментарному мифологическому слою. Эту потерю в качестве можно компенсировать лишь количеством адептов. Нет, такой религии спасения, которая не стремилась бы любыми способами увеличить число своих адептов. Особенно это выражено в сотериологическом сектантстве, граница которых с признанными религиями подчас весьма размыта и условна.

Добро и зло редко выступают как чисто умозрительные онтологические категории. Обычно они предстают в виде своих разнообразных семантических коррелятов, проекций, опосредований, привносящих в понятийные абстракции прагматический смысл. Разумеется, классификацию смыслов посредством бинарных оппозиций знал и Древний мир, и первобытность; без неё невозможны вообще даже самые первые шаги культурного сознания. Но древность не знала оппозиций всеобъемлющих, глобальных, не просто описывающих всю доступную осознанию реальность, а творящих последнюю в её культурно-смысловом воплощении. Если и искать в архаическом сознании некую матаоппозицию, то самое близкое к ней будет оппозиция пользы и вреда или в миоритуальном измерении, ритуально чистого и профанно-нечистого. Но оппозиция эта не обладала универсальной онтологией, определялась ситуативно и имела мобильную «дрейфующую» семантику, легко перетекающую во что угодно в произвольных ассоциативных цепях. (Впрочем, чем ближе к организующему ядру культуры, тем сильнее связки элементов оппозиций с опосредующих их материалом).  В связи с этим, следует решительно избавиться от стойкой иллюзии, будто различение добра и зла и придание этому различению фундаментального значения – есть внеисторическое свойство, «органически» присущее человеку вообще.

Истина и ложь, Творец и творение, Бог и Дьявол, Свет и Тьма: все эти оппозиции – в логоцентризме – суть корреляты всеохватной панэтической оппозиции добра и зла, прилагаемые к тем или иным аспектам жизни.

Одной из таких корреляций ключевая для всей логоцентрической традиции оппозиция служит Должного и Сущего. О её культурно-историческом значении можно написать целую книгу. Остановлюсь лишь на самом главном.

Семантическое поле Должного обретается через коррелирующие концепты: Истины, Блага, единственно правильного порядка вещей, идеала идеалов, и вожделенного, лишённого противоречий бытия. Должное – ипостась духовного Абсолюта, но не просто его смысловая проекция или калька. Абсолют как форма общекультурного синтеза и источника всякого бытия не знает никакого даже в чём-то равновесного ему Иного, с котором он бы мог пониматься как симметричный и равновеликий элемент оппозиции. Но Должное как его отчасти сниженная и приближенная к реальности ипостась, симметрична и оппозиционна Сущему. Должное нигде и никогда точно не формулируется и не определяется. Ни один носитель логоцентрического сознания никогда внятно не объяснит, что это такое. Отражая неизреченную сакру Абсолюта, и пропитывая собой все поры логоцентрической культуры, оно бежит любых ясных определений.

Парадоксальным образом Должное относится и к настоящего, и к будущему. Должное – это то, что одновременно и должно быть, и как бы уже есть, на некоем уровне существования, несмотря ни на какие данные рационального опыта. Эта чисто мифологическая достоверность Должного, относясь к плану, вроде бы, чисто идеального бытия, в то же время, доминирует, господствует над бытием реальным, низводя последнее до статуса отпадения от Должного. Сущее фрагментарно, локально, преходяще, конечно и по онтологии своей, не подлинно. Её наличная очевидность в глазах логоцентрика стоит немного и подавляется мистической тотальностью Должного. Рефлексии Должного и Сущего в ментальности логоцентрика разнесены по разным секторам ментальности, и противоречия между ними не замечаются никогда. И никакая логика и рационализм, которыми логоцентрик может овладеть и оперировать, этого положения не меняет. Концепт будущего, который был порождён осевым сознанием как отрицание погрязшего во зле и грехе мира, был изначально мистичен и, в своём эсхатологическом измерении, коррелируя с концептом Должного, как бы ассимилировал образ мифологизированного настоящего, преобразованного и исправленного Должным. Такой новый мифологический конструкт пришел на смену древнему вечно повёрнутому в прошлое. Теперь будущее в его мистико-эсхатологическом аспекте, оставаясь недостижимо далёким, было, парадоксальным образом, тотальностью Должного, «имплантировано» в настоящее. Иллюстрацией к этому, видимо, малопонятному построению, могут служить массовые мифологии/идеологии ХХв. – последний парад уходящей диктатуры Должного, где будущее отражается в настоящем, прорастая в нём особым срезом бытия, который, не существуя налично, подчиняет себе всю социокультурную реальность.

Логоцентризм заменил девальвированный древний миф бесконечного циклического возвращения к мистическому творению мира во времена предков (демиургов и культурных героев) на триадическую мифологему: рай первозданный – рай потерянный – рай обретённый. Рай первозданный – мир до грехопадения. Рай потерянный – мир актуально переживаемой реальности, т.е. мир сегодняшний, отпавший от Должного, мир лжи, зла и греха. Рай обретённый – мир эсхатологического будущего, где в божественном единстве снимаются все противоречия и достигается окончательное абсолютное  бытие. В смысловой комплекс этой мифологемы включается и герой-мессия, уходящий из падшего мира, проходящего инициацию и возвращающегося для спасения мира. Культуротворческий потенциал этой метамифологемы был огромен и выдохся лишь к современности: среди ряда важнейших инверсий в послевоенной западной культуре – инверсия отношения к «раю потерянному». Мистическое проклятья греховности с него было снято.  Вернее, идея рая демистифицировалась и по ходу секуляризации культуры, «перекачалась» из плана будущего в план либерально-демократического настоящего. Град на Холме построен! Чтобы понять природу неожиданно открывшихся при этом проблем, обратиться в прошлое, к истокам логоцентрического мироощущения.

Понимание текущей жизни как профанной, надлежащую быть исправленной, преодолением уклонения от Должного, как искажённое отражение эсхатологического будущего, в полной мере это Должное воплощающее – типично логоцентрическая установка, отнюдь не присущая всем культурам вообще, как это мнится самим логоцентрикам. Исчерпание и фактическая смерть Должного как культурного концепта – важнейший признак нынешнего системного кризиса. Ведь Должное незримо организует все логоцентрические дискурсы, истоки которых уходят в Осевое время и которые исторический наследник осевого человека усвоил как естественные и единственно возможные. Сейчас оппозиция Должного и Сущего стремительно утрачивает (и почти утратило) свой культуротворческий потенциал. Оттого логоцентрическая система переживает своеобразную «тепловую смерть». К более подробному разговору о распаде логоцентрических дискурсов и традиций вернусь ниже.

Логоцентрический панэтизм требует от человека совершения нравственного выбора, который определяет всю его жизнь, которая отныне пронизывается постоянным этическим самоконтролем. Оттого последовательный логоцентрик – существо беспокойное, этически озабоченное и потому, нередко невротичное и агрессивное, хотя психологические модели на логоцентрической основе могут быть весьма разнообразны.  Вектор духовных устремлений логоцентрика направлен вовнутрь, к возделыванию душевного сада, а нашим языком – к гармонизации образа мира путём партиципации к положительному полюсу бытия (духовному Абсолюту) и к подавлению в себе дологоцентрического ментального слоя: всего стихийного и естественного. Отсюда ненависть к телесности и вообще, к любым проявлениям природного начала. Возникает неизвестный древности концепт греховности, генетически связанный с архаическим представлением о ритуальной осквернённости, но имеющий теперь совершенно иное содержание и функции. Новый тип двухслойной ментальности вырабатывает специальный «контроллер» – имплантант Должного в каждой отдельной голове – совесть. Последняя, в условиях ослабления и распада регулирующих индивидуальное человеческое поведение традиций, заменила их в роли корректирующего регулятора, действующего отныне изнутри самой ментально сферы. В отличие от родового индивида, за которого все решал род и традиция, логоцентрик познаёт коллизии внутренней борьбы, драматизм экзистенциальных противоречий, когда разные культурные программы «тянут» его в противоположные стороны. Ему знакома тяжесть ответственности и цена выбора.  И хотя борьба с внутренним язычником для большинства оказывалась задачей непосильной, логоцентрическое Должное настоятельно требовало именно этого. Но не для того, чтобы добиться полного и всеобщего выполнения этой задачи; для новой культурной системы было довольно даже некоторого движения в этом направлении. Гораздо важнее было вбить человеку (особенно массовому) неизбывное чувство вины за своё нравственное несовершенство, греховность, неспособность соответствовать Должному. Такой человек становился податливым объектом внушений и манипуляций со стороны культуры, которая более не может и не желает привязывать его к себе одними лишь родовыми ценностями и поклонением локальным божествам. Управление с помощью традиций, конечно, остаётся в силе и по сей день. Но механизмы традиционного сознания уже не те, что были в древности. Человеком, психологически освоившим относительно самостоятельный выбор уже нельзя управлять только через привязанности к традициям.

 Оговорюсь по ходу, что излагаю сейчас самую общую теоретическую модель логоцентрической культуры и соответствующего типа ментальности, намеренно опуская огромную тему их историко-регионального разнообразия. Понятно, что там, где логоцентризм проявился в максимальном компромиссе в древними мифоритуальным традициями (Индия, Китай), все описанные выше качества выражены мягче и, напротив, зрелый средиземноморский логоцентризм (Христанство, Ислам) намного жёстче и ригористичнее. Тема эта требует отдельного разговора ещё и потому, что выходит далеко за рамки чисто историко-академического содержания. В стадиальных различиях культур  раннего логоцентризма периода Дуалистической революции коренятся истоки взаимоотношений современных цивилизаций в контексте нынешнего мирового кризиса и раскрываются дальнейшие их перспективы.

Упомянутая идея служения является для логоцентрика главным жизненным ориентиром. Доосевой человек не искал смысла жизни. Он просто жил в соответствии с мифом и традициями, не ведая с ними разлада. Разлад наступил лишь в эпоху окончательного кризиса мифоритуальной системы. Для логоцентрика же, перевод сакраментального вопроса (который почему-то считают вечным) «в чём смысл жизни?» с абстрактно-детского на более взрослый язык, формулируется как «чему (кому) и как служить?». Вечно стоящий на повестке дня, этот вопрос оборачивается другой своей стороной: что (кто) есть Истина? Таким образом, в жизни логоцентрика обозначаются две главные задачи: поиск и определение объекта партиципации-служения – суть растворения своей самости в некоем Абсолюте/Должном и само служение. Первую задачу, впрочем, культура небезуспешно старается логоцентрику облегчить и с детства направить его  поиски «куда надо». Служение, как жизненная парадигма, требует духовной дисциплины, развитого чувства долга и жертвенности. Названные черты последовательному логоцентрику присущи, но неизменно сопряжены с внутренней борьбой. Борьба между индивидуальным началом и Должным – одна из сквозных тем западной культуры, начиная с Античности. Должное является в ипостасях религиозных догм и правил, общественного долга, воли высшей социальной инстанции или персоналии и т.д. и т.п. А. главное, что Должное подчас (и, по ходу истории, всё чаще) всё более теряет монолитность и начинает распадаться на взаимно противоречивые смысловые комплексы. Эта ситуация для логоцентрика невыносима: она вызывает у него острейшие внутренние коллизии, доходящие до когнитивных расстройств и суицида, поднятого на котурны ещё в античной трагедии. Сталкиваясь с расслоением или пуще того, эрозией Должного, логоцентрик утрачивает пресловутый «смысл жизни», теряет экзистенциальные ориентиры, в голове его образуется сумятица, и резко повышается агрессивность. В своих проблемах он видит происки Мирового Зла, которое, следуя логоцентрическому мифу, необходимо победить, искоренить и исключить из картины бытия. А то, что без образа этого проклятого Зла, картина мира не выстраивается вовсе – выше понимания правоверного логоцентрика. Разочарование в служении пустым фетишам – ещё одна сквозная тема, открытая, правда, уже Новым временем.

Средневековое Должное как ипостась божественного Абсолюта служило для логоцентрика надёжным поводырём, следуя за которым, он (логоцентрик) мог вынести почти всё: лишения, гнёт, унижения, грязь, боль и нищету. Осознание священности служения вдохновляла его на преодоление всего этого. Ведь что такое муки тела по сравнению со спасением души? Современный логоцентрик, как правило, не готов вынести и десятой доли того, что выносил его средневековых предшественник и оттого образ средневековой жизни постоянно обрастает псевдоромантическими мифами, скрывающими ностальгию и зависть.  Волны этих переживаний охватывают западного человека с тех самых пор, когда Средневековье переместилось из вчерашнего дня в позавчерашний и, как и положено, в таких случаях, мифологизировалось.

Драма позднего западного логоцентрика в том, что он вынужден жить в обществе, ориентированного преимущественно уже не на логоцентрические, а на личностные ценности. Но об этом – в следующей главе.

Логоцентрическая культура маскулинна и представляет собой высшую эволюционную форму доминирования мужского начала. Вообще, «макулинный поворот» связан с ответом исторической эволюции на глобальную гендерную проблему, о которой следует сказать несколько слов отдельной строкой.

Гендерная проблема, пронизывающая собой всю человеческую историю, восходит к верхнему палеолиту с его «расколом» первобытного коллектива по половому признаку и проистекает из закономерного расслоения раннекультурного верхнепалеолитического синкрезиса. В основе гендерной проблемы, как нетрудно догадаться, лежит половой диморфизм, имеющий физиологические и нейрофизилогические проявления. Последние заслуживают особого внимания, поскольку трезвый научный подход здесь камня на камне не оставляет от «политкорректных» (здесь тоже политика?) мифов об антропологическом равенстве (тождестве?) полов.

Известно, что женский мозг отличается от мужского лишь по некоторым функциям, но при этом половой диморфизм заметно проявляется и в самой анатомии мозга. Мужской и женский мозг различаются по размеру, числу нейронов дендритных разветвлений. У мужчин больше развит гипоталамус и некоторые другие структуры, а у женщин крупнее задняя часть мозолистого тела – главного органа, соединяющего полушария, а также передняя спайка мозга (anterior commissure) .

То, что общая тенденция мужского мозга – левополушарное доминирование, а женского – правополушарное, стало, при всех оговорках,  общим местом и даже одним из научных мифов. Но тенденция эта, опираясь главным образом на культурно-историческое, а не физиологическое основание, своё зримое выражение получила не ранее логоцентрической эпохи. Самым же корневым фактором, связывающим природное и культурно-исторические начала, служит различие в степени выраженности латерализации (распределения функций между полушариями). У женщин она органически, т.е. независимо от социокультурных условий, выражена слабее, чем у мужчин. Социологические объяснения, вроде того, что различие это основывается на половозрастном разделении видов деятельности, сразу следует отбросить. У животных наблюдаются те же тенденции: асимметрия мозга у самцов крыс, кошек и китов выражена сильнее, нежели у самок (В. Л. Бианки). Таким образом, природа предопределяет и генетически закрепляет различия в нейрофизиологических конфигурациях, которые (различия) транслируются на более сложные эволюционные уровни: психику, ментальность, мышление и сознание. И с каждым шагом к вершине этой образованной названными уровнями пирамиды нейрофизиологическая основа всё сильнее корректируется культурно-историческими факторами.

Гендерные различия в степени латерализации относятся прежде всего к речевым и пространственным функциям: у мужчин асимметрия здесь выражена сильнее, тогда как женщинам более присуща билатеральность. То же с эмоциями: у мужчин эмоциональная активность проявляется в одной гемисфере, у женщин – в обеих. При этом женщинам свойственны более сильные психофизиологические реакции на эмоциональные возбудители. Исследования взаимосвязи разных форм МФА и латерализации эмоций показывают следующее: суть гендерных различий состоит в том, что у мужчин полушария функционально более разделены, а у женщин – «скооперированы». У тех и других левое полушарие нацелено на аналитические процедуры и служит выстраиванию линейно-дискретных и вербально-логических цепей. Но при осмыслении слов у мужчин заметно проявляется левополушарное доминирование, тогда как женщины в равной степени используют оба полушария. Что же до правого полушария, то оно у мужчин более специализировано в  образном, аналоговом и пространственном мышлении, каковые у женщин «разбавляются» речевыми функциями.

Мужская когнитивность, таким образом, более специализирована по полушариям, тогда как женская – диффузна и синкретична.  Более латерализованная мужская психика испытывает, соответственно, большее внутреннее напряжение, ибо отношения между образами реальности, относительно самостоятельно построенными разными полушариями, далеко не безоблачны. Пронизанная острой экзистенциальной тревогой, мужская психика боле чувствительна к противоречиям, и чувствительность эта транслируется с психического уровня в область ментальных техник, когнитивных схем и сознания, призванных эти противоречия разрешить. Неслучайно логика как мыслительная практика и инструмент построения картины мира, из которой элиминированы противоречия – чисто мужское изобретение. Женское мышление, более целостное и органичное, в гораздо меньшей степени отпавшее от природы в таких инструментах просто не нуждается. Женская психика более открыта интуитивным озарениям не столько из-за ее «правополушарности», сколько благодаря билатеральности и погружённости в слабо дифференцированную гештальтную перцептивность и эмпатичность. Поэтому она более внушаема, ведома, легче входит в изменённые состояния сознания (ИСС) и активнее отзывается на ритуальные по генезису психические воздействия: аудиальные и кинетические ритмы и т.п.

К тому же билатеральная диффузность смысловых структур не способствует чёткому различению концепта, знака и денотата. Отсюда  «атавистический» шлейф вербального реализма (неразделение самого феномена и его словесной репрезентации), органичного для мышления, ориентированного на традиционализм и воспроизводство, но рецессивный для нацеленного на инновации. Ведь чтобы «сконструировать» новый смысл, следует, прежде всего, оторвать знак от его денотата и, разложив их оба на составляющие, комбинировать меж собой полученные элементы, добавляя к этим комбинациям элементы других смысловых конструктов. Если мышление направлено не на рефлексию условности отношений знака и денотата (мужской тип), а на их глубинное родство (женский тип), то за психическую стабильность, связанную с переживанием умиротворяющего единства, приходится платить инертностью мысли и понижением смыслотворческого потенциала. Иными словами, женская ментальность, более глубоко погружённая в «оно само», за органическую укоренённость в бытии платит ослабленной рефлексивностью. Последняя, впрочем, лишь к закату Древнего мира стала играть важную адаптирующую роль.

У женщин фокусировка выделяемого из гештальта элемента часто бывает сбитой, нечёткой, «блуждающей». Оттого женская мысль часто соскальзывает с предмета, съезжает в случайную ассоциативность. В маскулинной логоцентрической культуре эти свойства рассматриваются как проявления ущербности и недоразвитости женского интеллекта по сравнению с мужским. Но не так было в мифоритуальную эпоху, когда логос ещё только вызревал в недрах мифа, а суггестивное поле ритуала господствовало над сознанием. В верхнем палеолите и ещё более в неолите гендерные психические различия и в особенности специфика женской психосферной медиативности сыграли громадную культурногенетическую роль, а сам женский психотип был во многих отношениях доминирующим. Достаточно оценить широту распространения культа женского божества в земледельческих культурах неолита и его всепроникающее влияние в более поздние эпохи. Так, одним из проявлений современного кризиса логоцентрического мышления неслучайно оказывается феминизация ментальности. Идущий на смену логоцентрику ментальный тип исторически рифмуется с человеком мифоритуальной системы, хотя ни о каком прямом возвращении, разумеется, речи быть не может. Но и «магический ренессанс», и закат монотеистических религий, как и всяких монистических мировоззрений вообще – верные признаки того, что пресловутая спираль развития выходит на следующий глобальный виток.

Но вернёмся к истокам. У поздних сапиенсов половой диморфизм выражен сильнее, чем у всех его эволюционных предшественников по крайней мере в среднем и верхнем палеолите. Одним из ключевых аспектов этого диморфизма стала гиперсексуальность поздних сапиенсов вкупе с расслоением исходной биопрограммы репродуктивности на программы продолжения рода и сексуального гедонизма. Неизвестная животным предкам человека разбалансировка коитальных режимов создала проблему, принципиально не разрешимую на физиологическом уровне, и потому, неполные и паллиативные решения пришлось вырабатывать уже культуре. В этом коренится вечно тлеющая и лишь иногда переходящая в открытую форму война полов. Война, не знающая ни полных побед, ни окончательного мира – лишь только временные перемирия. Культура не в силах окончательно решить проблемы, поставленные природой. Она может лишь оформить их в приемлемом виде, и потому то, что фундаментальная проблема ранней культуры оказалась «родом из природы», отнюдь не случайно. Иначе и быть не могло. Сама культура в силу своего глубокого синкретизма ещё не была способной порождать глобальные противоречия из себя самой, а могла лишь вырабатывать решения для принципиально неразрешимых «на территории природы» проблем, в неё (в культуру) спроецированных. Так морфофизиологическая проблема полов превращается в гендерную проблему культуры. Сам же «момент превращения» обусловлен тем, что к верхнему палеолиту или несколько ранее завершилась «конвертация» программ полового поведения: бессознательные биосценарии оттеснились соответствующими смысловыми конструктами: половой акт и всё, что с ним связано, наполнилось богатейшим мифосемантическим содержанием. Именно в мифоритуальном ядре культуры и зародился непреодолимый раскол. О его непреодолимости можно судить хотя бы по тому, что в культурах так и не были выработаны универсальные и недвусмысленные формулы гендерного поведения. Разумеется, в традиционных и моральных регламентациях недостатка нет, но все они окружены аурой двусмысленности, инверсивности, необязательности, навязанности извне. Не говоря уж о громадном массиве нелепых и выморочных условностей, делающих результат гендерного поведения в любом случае непредсказуемым. Как ни в какой иной сфере, здесь знаковые репрезентации поведения чреваты непредсказуемым переворачиванием, передергиванием, игрой с постоянно меняющимися правилами. Всякое же правило тотчас провоцирует возможность его нарушения. Отсюда – парадоксы гендерного поведения: того, кто хочет её изнасиловать, женщина ненавидит, кто не хочет – презирает. Дело здесь не только в том, что биопрограммы полового поведения и выбора полового партнёра у предков человека в ходе ускоренной морфофизиологической эволюции скомкались и перемешались, но также и в том, что в этом вопросе на стыке систем исполнение биопрограмм спотыкается о человеческую субъективность. Пока субъективность была слабой и незначительной, культуре удавалось этот стык «заретушировать». Рост же человеческой самости по ходу истории превратил стык в полноценный разрыв, заделывать который культурам приходится всякий раз по-особенному.

Соперничество полов стало главной проблемой, без решения которой социальным структурам верхнего палеолита грозили эрозия и распад. И потому именно гендерная проблема, а не изменения среды обитания, технологий производства и жизнеобеспечения, стала главным интригой и движущим фактором культурного развития, так или иначе отразившись на всех иных аспектах эволюционного контекста. Продолжая рассуждать предельно обобщённо и схематично, можно сказать, что палеолитические общества, где острота названной проблемы была наибольшей, оказались поставленными перед необходимостью глубоких эволюционных трансформаций как системного (вертикального), так и адаптационного (горизонтального) типов. Уже начавшись, эти трансформации были мощно простимулированы масштабными экоклиматическими изменениями мезолита.

Единственным путём решения гендерной проблемы было изменение мифоритуальных доминант и диспозиций, ибо вне мифоритуального контекста никакого осмысления мира в архаическом сознании быть не могло. Необходимость решения гендерной проблемы породила в культурогенезе фундаментальный тектонический сдвиг. Расслоение верхнепалеолитического культурного синкрезиса привело к выделению из него двух альтернативных эволюционных линий. Первая ориентирована на смещение мифоритуального центра в сторону женского доминирования. Развитие этой линии привело на Переднем Востоке и частично Средземноморье к возникновению и развитию оседлых земледельческих обществ неолита между X-VIII – V тыс. до н.э. Вторая линия, напротив, реализовала принцип кочевого (или полукочевого) образа жизни с преобладанием скотоводческих и со временем всё боле значимых военных занятий и доминирования мужского патриархального принципа. Развитие этой линии в указанные тысячелетия проследить очень трудно, поскольку археологические данные крайне скудны.

Предельно грубо и обобщённо можно сказать, что «женский» неолит строится вокруг идеи фертильности, а «мужской» – вокруг идеи экспансии. Обе идеи коренятся в биопрограммах, но в культурах реализуются в широком диапазоне вариаций.

Смысловой комплекс фертильности сформировался в ходе развития и обособления женских практик, группирующихся вокруг темы воспроизводства и соответствующей магии и ритуалистики. «Феминная» биопрограмма стабилизации условий жизни, опосредованная половым диморфизмом и гиперсексуальностью, создала мощнейшее силовое поле женской фертильной магии, объемлющее широкий спектр жизнеобеспечивающих практик от деторождения и воспитания потомства до магического «управления судьбами животных и растений», а не просто технически понимаемого собирательства (впоследствии интенсивного). Другая же «половинка» культурного бытия подчинялась мужской магии и базировалась на смысловом комплексе, связанным с идеей активного волевого вмешательства в предустановленный природой порядок вещей. Прежде всего – охоты. Позднее – войны и активного преобразующего природопользования. Эти практики, основанные на широко понимаемой идее экспансии, продуцируют совершенно иной тип ритуалистики (прежде всего, жертвенной). Дуализм гендерных субкультур верхнего палеолита породил множество острейших коллизий, требующих отдельного и подробного анализа.

Дивергенция двух типов неолита над тенденциями к смешению и инерцией первобытного синкретизма преобладала (не везде и в разной степени) примерно до середины V тыс. до н.э. Затем, в период максимального распространения раннеземледельческих культур, начинается экспансивное на них давление со стороны кочевых и полукочевых пастушеских племён. Драматическое столкновение двух типов неолитической культуры достигло апогея, когда вышедшие на историческую сцену протосемиты, а затем протоиндоевропейцы стали волнами накатываться на территории оседлых земледельцев. Точка зрения, согласно которой высокоразвитые «матриархальные» культуры неолита были завоёваны и разрушены дикими и воинственными носителями патриархального принципа, слишком примитивна. Формы столкновения культур были весьма разнообразны: от настоящего геноцида (например, земледельческой культуры на территории современной Болгарии и нек. др.) до смешения через заключение браков, заимствование и объединение пантеонов богов и относительно мирное соседство. Асинхронность процесса в разных регионах и высокая специфичность его прохождения в каждом из них затрудняют видение общей картины синтеза. Открывается она лишь на самом высоком уровне обобщения сведений о движении этносов и культурных форм в долгой исторической ретроспективе. Только в таком ракурсе обозревается грандиозный в общеисторическом масштабе синтез антагонистических гендерных принципов, результатом которого на рубеже  IV – III тыс. до н.э. стал вертикальный прорыв к новому эволюционному качеству – цивилизации в узкоисторическом понимании этого термина. Таким образом, сам феномен цивилизации с присущими ему атрибутами урбанизации, письменности государственности – это не результат фатально предопределённого абстрактно-прогрессивного поступательного развития вообще, а исторический итог продуктивного синтеза двух альтернативных жизнеустроительных принципов, вобравший в себя культурную квинтэссенцию всех обстоятельств и факторов этого синтеза. Для обозначения этого феномена далее буду использовать выражение неолитический синтез. Здесь не обойтись без кратких пояснений.

Парный брак в палеолитических общинах – это ещё не семья. Образуется она в неолите и служит первым шагом к неолитическому синтезу, а также  моделью социальной матрицы, в которой гендерные противоречия приводятся к относительной гармонии. В макросоциальном масштабе модель эта реализуется в государстве. Показательно, что ни одно развитое раннеземледельческое общество в ходе своего имманентного развития государство не породило. Самый высокий продукт развития здесь – протогород с системой соответствующих связей. В свою очередь, и пастушеские неолитические культуры также сами по себе до государства не развивались. Здесь предел имманентного развития – сложное вождество. Последнее способно выступить государствообразующей формой, но, опять же, не само по себе, а в условиях названного синтеза.

Показательно, также, что во все времена, ни в семье, ни в государстве, ни на каком-либо ином уровне общественных структур отношения полов почти никогда не бывают паритетными: искусственное установление таковых всегда направлено против некоего неодолимого закона доминирования одного гендерного принципа над другим. В социогенезе этот принцип, который можно было бы назвать принципом антагонистического баланса, реализуется двояко: как установление отношений господства и подчинения и как разделение не одних лишь социальных функций, но «сфер влияния» в широком культурно-смысловом измерении. Таким образом, заявляется важнейший тезис о связи генезиса государства с принципом установления той или иной формы «гендерного баланса» в культуре. Вернусь к этому чуть ниже.

Мог ли «женский» земледельческий неолит устоять против «мужской» экспансии, иными словами, был ли маскулинный поворот в мировой истории неизбежным? По-видимому, да. Социальное доминирование мужской поисковой стратегии над женской стабилизирующей имеет глубокие биологические корни. Исторический опыт «женского» неолита показывает, насколько культурное сознание способно отклонять природные императивы. Да, и само развитие культуры на своём пути к реализации всех своих потенциальных форм предполагает восхождение от принципа самовоспроизводства (идея фертильности) к принципу ассимиляции материала своей среды существования (принцип экспансии).

Но, в рамках общей тенденции к усилению левополушарной когнитивности, у разных народов в разные эпохи проявляются разной силы возвратные тенденции. Наибольшую мощь и устойчивость они обретают, когда оказываются в мейнстриме горизонтальной (адаптирующей) эволюции, т.е. когда правополушарные когнитивные техники, выходя на новый уровень развития, позволяют решать задачи, которые левополушарные техники предшествующего когнитивного уровня решить не могут. Например, простейшая рудиментарная форма левополушарной когнитивности – присоединительная связь смыслов (с неё начинается развитие левополушарных мыслительных техник у детей), утвердившаяся у охотников и собирателей верхнего палеолита, у ранних земледельцев сменяется доминированием симультанно-гештальной мыслительной формой, вызванной тактической победой феминно-правополушарного когнитивного типа. Благодаря этой победе и стало возможным само занятие земледелием, требующим пространство воспринимать не маршрутно как у охотников, а площадями. Это, казалось бы, движение вспять, подавляющее и сублимирующее опыт развития левополушарного мышления.

В земледельческом неолите с его преобладанием фертильности над экспансией и, соответственно, инерции над динамикой возможность дальнейшей интеграции локальных общин в более крупные социальные общности к V тыс. до н.э. была исчерпана.

При женском типе жизнеустройства мир жизненный, по крайней мере, в аксиологическом и экзистенциальном аспектах, превалирует над миром системным. Здесь всё «меряется человеком», начиная с его телесности и кончая социальными отношениями. Здесь в пространстве человеческого и находит своих адресатов женская магия, нацеленная прежде всего на предсказание/«коррекцию» судьбы и любовные дела. Женский принцип социального доминирования и разрешения конфликтов наиболее эффективен в малых сообществах, где все друг друга знают лично и вместе участвуют в семейно-родовых или общинных ритуалах. Разумеется, в земледельческом неолите из таких мини-ячеек строились и намного более крупные социальные единицы. Но архаический принцип организации не позволял им перейти некий количественный барьер. Вот почему «женский» земледельческий неолит не смог создать ни «настоящих» городов, ни «настоящей» письменности, ни государства.

Притом, что «мужской» скотоводческий неолит по многим критериям развитости уступал земледельческому, в нём сформировались и традиции «удалённых» социальных связей, и ментальные техники управления и подчинения отчуждённого «человеческого материала» со всеми вытекающими отсюда последствиями. Здесь определяющую роль, сыграло, по-видимому, проецирование и развитие охотничьих когнитивных схем и моделей на многие (почти все) стороны жизни: как социальной, так и духовной.

Главное, однако, в том, что дальнейшая вертикальная эволюция системного мира культуры с его институциональностью и надындивидуальной субъектностью автономизующихся подсистемных форм, стала развиваться в оболочке «мужского» неолитического уклада, что и предопределило победу маскулинного начала в долгосрочной исторической перспективе. Роль тут сыграло, замечу, различие именно по гендерному признаку; а что с ним коррелирует различие и по роду хозяйственной деятельности – это уже вторично.

  Речь идёт, повторю, не о победе в узком смысле, а именно о синтезе, значение которого в общеисторическом масштабе трудно переоценить.

Прежде всего, с ним связан генезис государства. Не стану сейчас отвлекаться на критику и анализ многочисленных концепций и теорий происхождения государства, просто по возможности кратко изложу свою. Феномен «полноценного» государства имманентно возникает там и только там, где совершается неолитический синтез, в котором, напомню, органически объединяются два принципа социальной организации и всего жизненного уклада вообще: женский – локальный и мужской – глобальный. Каждый из них по отдельности даже при максимальном своём развитии целостного и устойчивого государства не порождал. Показательно, что вышедшие их палеолита народы, у которых неолитического синтеза не произошло (или он был неглубоким из-за привнесённности извне), испытывали неизменные трудности с самостоятельным движением к государственности. Так, в Чёрной Африке (южнее Сахары), где итоги неолитического синтеза оказывались навязанными извне, государства были слабыми, неустойчивыми и постоянно распадались на более архаичные социальные структуры. Постпервобытные народы могли тысячелетиями жить в догосударсвенных социальных структурах вплоть до суперсложных вождеств, при этом не испытывая никаких неудобств ни с администрированием, ни военной мобилизацией ресурсов. Более того, в случае неудачного синтеза образуются расколотые общества, где принципы макросоциальной государственной организации веками отторгаются «матриархальной» стихией земледельческого неолита. Там же, где неолитический синтез проходил в условиях недостаточно распавшегося синкрезиса (как, например, в культурах доколумбовой Америки) и не располагал всем необходимым набором выделившихся культурных компонентов, там и государство в той или иной мере носило признаки некой ущербности.

Вообще, такие феномены, как государство, не следует определять функционально. Это как операционную систему компьютера определять по назначению какой-либо установленной на нём программы. Государство – не программа и даже не их набор, а своего рода системная оболочка, обеспечивающая возможность их (программ) относительно согласованного функционирования. При этом сами программы могут в рамках общесистемной конфигурации менять иерархические позиции, набор функций, разнообразно мутировать или просто отмирать. Так что если феномен государства определяют, отвечая на вопрос «что оно делает?» (например, обеспечивает военную мобилизацию ресурсов и т.п.), то возражение здесь, прежде всего, методологическое. Государство феномен не функциональный, а системный. В ходе вертикальной эволюции рождается оно как бы низачем, т.е. прежде любых своих впоследствии проявляющихся  функций. Именно потому оно  в общеисторическом масштабе оказывается феноменом саморазвивающимся. В ходе этого саморазвития государство обнаруживает свою необусловленность какими-либо частными функциями и свою к ним  несводимость. Гибко видоизменяясь для решения всё новых и новых исторических задач, оно сохраняет свой структурный субстрат, содержащий опыт синтеза женского и мужского типов жизнеустройства, которые по отношению друг к другу окончательно самоопределились в позднем неолите.

Жизнеустройство здесь включает в себя не только набор социально-регулятивных функций правления, администрирования и т.п., но и общие диспозиции смысловых структур: иерархию ценностей, традиции, сценарии и нормы (прежде всего, гендерные) социального поведения – в общем, всё то, чем культура «привязывает» к себе человека. Синтез двух типов неолита был настолько глубок, что его репрезентативный продукт – государство – для вошедших в него (в синтез) народов стал своего рода modus opеrandi бытия в культуре. При этом синтез не был равноправным: его системное качество явно тяготело к маскулинизации. Так и государство – прежде всего утверждение маскулинных принципов экспансии. Однако без признания прав феминных основ жизнеустройства на низовом, локальном, рудиментарно-базисном – жизненном уровне полноценное государство не складывается. Степень «неравноправности» составляющих этого синтеза широко варьировалась в Древнем мире от максимального сохранения «матриархальных» традиций земледельческого неолита (Крит) до «сверхмаскулинных» военизированных деспотий Переднего Востока. Но и в последних феминные традиции (счёт родства и наследование имущества по женской линии и т.п.) не только сохранялись как «пережиток», но и служили неустранимой  системообразующей основой.  Можно сказать, что синтез сформировал поразительно устойчивую в истории матрицу, в которой мужской и женский принципы, сосуществуя и противоборствуя в рамках любых целостных социокультурных единиц, не только демонстрировали бесконечную «войну полов», но и давали разнообразнейшие комбинации рождённых этой войной ментальных типов и форм. За пределами матрицы оказались общества, наследующие традиции «женского» земледельческого неолита, где блокировался культурный потенциал мужского принципа, и общества кочевые и в особенности военизированные вождества (также, сложные и суперсложные) где, наоборот, жёстко ограничивался принцип женский.

Сама же суть матрицы состоит в том, что ни один из гендерных принципов ни при каких обстоятельствах не подавляется и не маргинализуется сверх некой меры, и без консенсуса между этими принципами по поводу «сфер влияния» общество просто не может существовать. В обществах, обретших государственность, такой «общественный договор» оформляется и закрепляется институционально и в наборе нормативных актов, а не только в обычаях и традициях, как в архаических обществах. Хотя общая культурогенетическая суть этих актов и институтов, разумеется, нигде прямо не формулируется.

Как и всякий системный феномен, государство не может иметь единственной причины, и неолитический синтез не может служить таковой. Но среди условий, предопределяющих прорыв к государственной форме социальной организации, он, как представляется, занимает важнейшее место.

Основа новой синтетической конфигурации вырастает прежде всего не из внешних последствий вторжений, а из изменений мифосемантики и ритуалистики. Здесь глобальный тектонический сдвиг ознаменовался инверсией гендерной атрибуции психических сил: что было вверху – стало внизу, и наоборот.  К III – I тыс. до н.э. солярные функции окончательно взяли на себя мужские божества. Великая неолитическая богиня  была изгнана с неба, и мифоритуальным и, соответственно, «психосферным» верхом завладел бог-мужчина, в полной мере преодолевший свою экзистенциальную зависимость от Великой Матери. Его образ – результат раздвоения древнего и по преимуществу зооморфного образа мужского божества низа (Земли), чаще всего в виде змея. Новый бог являет себя змееборцем, побеждающий собственную древнюю ипостась. При этом прежние амбивалентные свойства Великой богини сворачиваются и редуцируются до роли доброй матери и подательницы благ. Помимо инверсии главных мифосеманитческих топосов верха и низа, синтез привнёс и принципиальные изменения в само мифоритуальное мышление. На смену диффузности и амбивалетности неолита пришло более чёткое разделение функций и «сфер влияния» запредельных сил, и условия обращение к ним  стали более определёнными.

Самое прямое отношение к неолитическому синтезу имеет и возникновение письменности. Синтез двух неолитических укладов порождал в этнокультурных сообществах многообразнейшие констелляции и диффузии мифосемантических комплексов, ритуально-магических традиций и символических кодов. Всё это лавинообразно увеличивало количество избыточных текстов (дописьменных, разумеется), хаотизуя тем самым всё смысловое пространство. Выходом явилась письменность, замыкающая текстовую вариативность в ограниченном диапазоне интерпретаций. Появление письменности ознаменовало закат золотого века мифа. Она стала важнейшей вехой на пути движения к Логосу в широком его понимании. Письменный когнитивный тип переориентируется от мифа как способа установления связи с самими вещами на установление общих, притом нарративно выраженных норм и законов существования вещей и связи между ними. Функция эта особенно присуща мифу в эпоху Классической древности. Этот путь к Логосу и логоцентризму разрушает былую гибкость, эластичность и семантическую лабильность мифа, отделяет его от вещей и ставит его над ними. С тех пор, как письменный знак стал между человеком и миром, сознание в своих отношениях с последним обращается не к изменчивой «дорожной карте» дописьменного мифа, а к некоему метафизическому Правилу. Уже одно это предвещало скорый конец мифоритуальной системы и торжество логоцентризма.

 

* * *

Подводя итог кратким заметкам о логоцентризме и логоцентрике, скажу о логосе – организующем ядре логоцентрической культуры.

Все мы – дети поздней логоцентрической культуры. Весь наш ментальный и жизненный уклад бессознательно подчинён логоцентрическим принципам и глубже –логоцентрическому способу смыслообразования. При всём рационализме и развитии рефлексии, позднее логоцентрическое сознание в подавляющем большинстве случаев, неспособно осознать и принять идею относительности, исторической заданности  и преходящести своей культуры. Логоцентрические дискурсы и практики понимаются не как modus operandi, а как единственно возможная форма  культурного бытия. Слово продолжает, грубо говоря, насиловать действительность, навязывая ей свою логоцентрическую «правильность». Например, классовая структура общества, будучи сама по себе не столь существенным аспектом социальной жизни и раздутая марксистами до фундаментального макроисторического фактора, действительно стала играть в социуме гораздо большую роль. Самосбывающиеся прогнозы, различного рода словесные индукции, влияющие на социокультурные практики из того же ряда.

В поисках ответа на любой вопрос, логоцентрик обращается не к самим вещам, а к их словесным репрезентациям, которые в голове логоцентрика являются их (вещей) абсолютным эквивалентом. На протяжении всего Средневековья господствовало святое убеждение, что законы мышления, законы языка и законы бытования самих вещей – суть одни и те же законы. Отсюда «упёртость» философии в филологию, разницу между которыми пришлось разъяснять публике молодому Ницше. Особая чувствительность, трепетность к сфере языка, возвышение языковой реальности над наличной – визитная карточка рефлектирующего логоцентрика. Для него язык – никогда не сводится к средству или инструменту репрезентации ограниченной, уплощённо-свёрнутой и заведомо обеднённой апперцепции. Он (язык) всегда в той или иной мере овеян полубессознательным сакральным отношением, мистическими ожиданиями и священным пиететом. Язык для логоцентрика – всегда больше чем язык и даже больше чем универсальный способ коммуникации с миром: его познания и описания.

Уже  то, как ставятся вопросы к реальности, отражает идею её подчинения неким «объективным» законам, знание которых дарует власть над самими вещами. Познание их тем самым сводится к поиску «правильной» словесной формулировки, согласующейся с рациональным законом, который в силу своего логицизма и «объективности» возвышается и господствует над вещами. Логоцентрик не видит, что онтология вещей при таком подходе превращается в ускользающий фантом, который не способна поймать никакая феноменологическая редукция (Гуссерль), а логоцентрический дискурс, замыкаясь на себя, творит свою собственную вторичную реальность, лишь фрагментарно и косвенно соотносимую с реальностью первичной. Правда, этот логоцентрический модус бытия не без успеха притязал на статус целого. И лишь к настоящему времени с кризисом сциентизма, притязания эти стали обнаруживать свою несостоятельность.

Логоцентрическая парадигма пронизала не только философию и науку, где она, разумеется, достигла наибольшего результата. Подгонкой восприятия, познания и осмысления образа реальности под логоцентрические концепты с его мифологическими в рациональной оболочке формулами (в науке и философии – не в меньшей степени) занимаются все формы сознания: как массового, так  и специализированного. Различается лишь степень сложности и содержание мифологем.

Наша эпоха – не просто поздняя стадия логоцентрической культурной системы. Она знаменует её закат и распад. Оттого сверхактуальной становится задача анализа причин и путей распада логоцентрических дискурсов и социокультурных практик.  Задача эта, в свою очередь, требует постижения природы Западного общества не только последних десятилетий, но и на всём её историческом пути, начиная с Античности. Те, кто не понимает, до какой степени сегодняшний день предопределяется историческим прошлым и считает, что всё можно объяснить из текущих показателей экономического роста и биржевых сводок, может дальше эту книгу не читать.

Разумеется, о полной культурно исторической реконструкции речи идти не может. Будут рассмотрены лишь те аспекты, которые имеет ключевое значение для нашей темы и проливают свет на вопрос: каково место Запада в общемировом историко-эволюционном процессе.

 

 

 

 

 Для большинства обществ родовой принцип оставался актуальным и во II, и в I тыс. до н.э. т.е. уже в разгар Дуалистической революции. До конца он вообще нигде и никогда не исчезает, а лишь оттесняется на периферию системы.

 Выражение К. Ясперса, использованное в 1932г. по совершенно другому поводу.

 Вкратце напомню, что «логос» имеет корень leg, что указывает на «счёт», «выделение», «избирание». В древности «логос» понимался как «говорение вещами» (нагляднейший пример ещё сохраняющегося магического  тождества  вещи с  вестью), а также как «вещее слово», «предсказание», «прорицание». Столь же, если не более синкретичной, оставалась связь мышления с языком. «Греческий термин «логос» совершенно в одинаковой степени относится как к мышлению, так и к языку. С одной стороны – это «мысль» и все связанные с ней категории (понятия, суждения, умозаключения…). С другой же стороны, «логос» – это «слово» и все связанные с ним категории (язык, речь, разговор)…» См. Лосев. А.Ф. Страсть к диалектике. – М., 1990. С. 31-32. Действительно, для греков в эпоху эмансипации логоса от мифа последний  стал означать закон сущего, выраженный в порождённом мыслью слове.

 В этом смысле, золотой век мифа приходится на эпоху неолита, когда структура, содержание и способы трансляции мифа были всеохватны и соответствовали формам социального бытия.

 Поэтому, соответствующий исторический период и называется в смыслогенетической периодизации Дуалистической революцией.

 То, насколько именно европейское сознание этим характеристикам соответствовало – отдельный вопрос.

 VII век взят в качестве условного хронологического рубежа, поскольку он знаменует появление последней, самой последовательной и ярко выраженной логоцентрической культуры – Ислама.

 «Внедрение» в нейродинамическую систему человека некоего психосферного образования (шаманская болезнь и др.) действительно реально, но здесь мы имеем дело с совершенно иным явлением.

 Чуть не сказал, «наёмных».

 Так узкий и необыкновенно «продвинутый» специалист в какой-либо профессиональной области может оставаться на системном уровне архаика с присущей ему картиной мира и ролевыми сценариями поведения.

 

 

 Вообще, за иллюзию того, что и сама Культура и культурное сознания почему-то обязаны подчиняться логическим законам, ещё придётся дорого заплатить. Пока это даже не понято.

 Дабы не загромождать текст утомительными уточнениями, употребляю Термин Древний мир обобщенно, включая в него также и первобытность, и архаику.

 Обзором трактовок понятия сущего в философских и историко-культурных традициях заниматься не стану.

 Так, средневековый Дьявол всегда подчёркнуто не равновелик и не симметричен Богу, а онтологически уравнивающий их дуализм манихео-гностиков считался одной из самых опасных ересей.

Вспоминается, как виртуозно Гегель, начиная разворачивать свою философскую онтологию, показывает ущербность и не подлинность непосредственно наблюдаемого мира. Для Гегеля высшей и подлинной реальность является та, что обретаемая в философско-логической спекуляции. Для «рядового» логоцентрика такая реальность открывается, главным образом, в религиозном мифе.

 Средневековая религиозная семантика Должного в Новое время постепенно сменилась светской, но культурная функция Должного от этого не изменилась.

 Элементы не циклического понимания времени в древности требуют специальных оговорок.

 Вряд ли нужно подробно пояснять, что эта идея – не изобретение христиан; она богато варьируется в самых разных логоцентрических традициях и, разумеется, в первую очередь в сотериологических учениях и религиях.

 См. об этом работы ДЖ. Кэмпбелла.

 Редкий тип святого подвижника, достигающего полной душевной гармонии и умиротворения здесь не рассматриваю.

 В связи с этим, логоцентрик потерял всякий интерес к природе и вообще ко всему внешнему, полностью погрузившись во внутренние духовно-нравственные коллизии. Эта перемена иногда артикулировалась христианскими авторами (например, Августином) с поразительной прямотой.

 Вновь подчеркну: ни осознание греха, ни совесть не являются имманентными и вечными атрибутами культурного сознания. Они – чисто логоцентрические приобретения.

 С поведением коллективным дело обстояло не так плохо.

 На эту тему есть прекрасная русская пословица: «Кто Богу не грешен, царю не виноват?»

 Относительно – потому, что выбор логоцентрика ограничивается сравнительно небольшим набором строго определённых культурной нормой альтернатив. Сам он ещё не способен к такому синтезу смыслов, которой мог бы вырабатывать независимые, не предусмотренные заранее культурой творческие альтернативы. На это способен  только стадиально последующий тип культурно-антропологического типа – личность.

 Все частные проявления зла для логоцентрика восходят к Злу Мировому. Даже в самом маленьком грешке для средневекового христианина присутствует Дьявол собственной персоной. В понимании праведного сталиниста, даже банальное бытовое разгильдяйство льёт воду на мельницу наших врагов. И т.д. и т.п.

 Был, правда и ниспровергательский миф о Средневековье, возникший по хорошо понятным причинам в эпоху Ренессанса.

 Одним из первых эту проблему отметил ещё Вальтер Буркерт в книге Homo Necans (1972), но должного развития его идеи так и не получили.

 Спрингер С. Дейч Г. Левый мозг, правый мозг. М., 1982.

 Geshwind N. Anatomical asymmetry as the basis for cerebral dominance // Fed. Proc. 1978. V. 37. P. 2263-2266. Gorsky F.A. Sexual differentiation of the endocrine brain and control// ed. M. Mota. Brain endocrinology. N-Y. 1991, P.71-104.

 Swaab D. F., Fliers J.C. A sexually dimorphic nucleus in the human brain // Science V. 228. 1985. P. 1112-1115. Предполагают, что центр мужского полового поведения расположен в правой части гипоталамуса, а женский – в левой.

 Allen L.S., Gorski F.A. Sexual dimorphism of the anterior commissure and massa intermedia of the human brain // Journal of Comparative Neurology. V.312. 1991. P. 97-104.

Так, в онтогенезе наблюдается обратная  картина: у мальчиков в момент рождения более развито правая гемисфера, а у девочек – левая. Поэтому, они раньше начинают говорить.

 Giannitrapani D. Sex differences in the electrophysiology of higher cortical function // EEG and Clin. Neurophysiology. London. 1981. V. 52. № 3. P. 136; Коновалов В. Ф., Отмахова Н. А. Особенности межполушарных взаимодействий при запечатлении информации // Вопросы психологии. 1984. № 4. С. 96-102; Ray W. J., Morell М., Frediani A. VK, Tucker D. Sex differences and lateral specialization of hemispheric functioning // Neuropsychol., 1976. V. 14. № 3. P. 391-394; Trotman S., Hummond G. R. Sex differences in task dependet EEG asymmetry // Psychophysiol., 1979. V. 16. № 5. P. 429-431; Warrenberg S., Pagano R. Sex diferences in EEG asymmetry predict performance of visiopatial tasks // Psychophysiol., 1981. V. 18. № 2. P. 171-172 и др.

McGlone J. Sex differences in functional brain asymmetry // Cortex. V. 14. O[ford. . 1978. P. 122-128; J. Sex differences in human brain asymmetry: A critical survey // Behavior and Brain Science. V.3.№ 2. N-Y. 1980. P. 215-263.   

 Реброва Н. П. Биологические основы гендерных характеристик личности // Ананьевские чтения- 2008: Материалы научно-практической конференции. СПб., 2008. С. 326-328.

 Gur R. E., Gur R. C. Sex differences in the relation among handedness, sighting dominance and eye- acuity // Neuropsychol., 1977. V. 15. № 4-5. P. 585-590.

 Alford R„ Alford K. F. Sex differences in asymmetry in the facial expression of emotion // Neuropsychology. 1981. V. 19. № 4. P. 605-608; Borod J. C., Caron H. S. Facedness and emotion related to lateral dominance, sex and expression type // Neuropsychol., 1980. V. 18. № 2. P. 237-241; Graves R., Landis Т., Goodglass H. Laterality and sex difference for visual recognition of emotional and non-emotional words // Neuropsychol., 1981. V. 19. № 1. P. 95-102; Ladavas E., Umita C., Ricci-Bitti P. E. Evidence for sex differences in right-hemisphere dominance for emotions // Neuropsychol., 1980. V. 18. № 3. P. 361-366 и др.

 Вербальный реализм – частный случай более широкого ментального феномена: реализма семиотического, когда за оно само принимается любого рода знаковая репрезентация.

 Стабилизирующая функция женского психотипа в противовес мужскому – поисковому в программах социального поведения раскрыта ещё В.А. Геодокяном. Геодакян В. А. Роль полов в передаче и преобразовании генетической информации // Проблемы передачи информации.М. 1965 (а). № 1. С. 105-112; О существовании обратной связи, регулирующей соотношение полов. В сб.: Проблемы кибернетики. М., 1965 (б). Вып. 13; О структуре эволюционизирующих систем. В сб.: Проблемы кибернетики. М., 1972. Вып. 25; Эволюционная логика дифференциации полов // Природа. 1983. № 1. С. 70-80; Эволюционная логика дифференциации полов в филогенезе и онтогенезе: Автореф. дис.... д-ра наук. М., 1987; Геодакян В. А. Два пола: зачем и почему. СПб., 1992.

 

 Речь, разумеется, не идёт о пресловутом матриархате в бахофеновском смысле, которого не было даже там, где имело место правление женских жреческих корпораций.

 Вполне правомерно предположит, что сама идея оседлой жизни обусловлена преобладанием женского культурного психотипа. Натуралистические объяснения (условия экосреды и т.п.) здесь следует смело отбросить: можно привести достаточно примеров, когда из живущих в одинаковых условиях племён одни переходят к оседлой жизни, а другие – нет.

 Процесс движения и взаимодействий народов как в указанный период, так и в более поздние, уже исторические времена III – II тыс. до н.э. невероятно сложен, и в своей многомерности трудно поддаётся даже общей схематизирующей реконструкции. Поэтому, сказанное следует понимать как заведомое и по необходимости грубое обобщение.

 Такая позиция типична для феминистского взгляда на историю.

 Перманентное движение и смешение этносов – основная форма самоорганизации и самонастройки социокультурных общностей – происходило  и вне синтеза.

 Позднее, эта линия развития порождала суперсолжные вождества, но генетически они были «параллельны» государству и представляли собой скорее ему альтернативу.

 Это, напомню, и составляет имманентное устремление всякой эволюционирующей системы.

 Культурное «отставание» здесь не случайно. На ранних стадиях вертикальных эволюционных прорывов их носители по уровню своего адаптирующего развития, как уже говорилось, сильно уступают «отличникам» горизонтальной эволюции. В данном случае – земледельческому неолиту.

 Кое-что об этом см. К1 Гл8.

 Если такие неудобства и возникали, то масштаб их был не большим, чем в государстве.

Именно с ней, согласно популярной утилитаристкой концепции, связано возникновение государственности. Однако, если бы задачи военной организации столь фундаментально определяли бы генезис государства, то его (государства) формы, структуры и самая жизнеспособность в гораздо большей степени зависели бы от военных обстоятельств, чем это наблюдается в истории.

 Долгое сохранение на Крите «матриархальных» традиций неудивительно: будучи основанной выходцами из неолитической Анатолии, критская цивилизация долго пребывала в островной изоляции.

 Психоаналитический аспект этого освобождения рассматривался Юнгом, О. Ранком и особенно Э. Нойманном. Однако строгое увязывание психоаналитических построений с историческим планом пока никем не сделано.

 Преувеличение этой универсальности имеет долгую традицию от ранних христианских писателей (а, позднее и мусульманских теологов) до средневековых схоластов и, вплоть до философии прошлого века от Витгенштейна до Сепира и Уорфа. Апофеозом такого преувеличения стала сентенция, согласно которой мы не можем помыслить ничего, что не может быть выражено в языке. Интересно, в этой связи, как можно слепому от рождения объяснить разницу, к примеру, между красным и синим цветами? Ведь помыслить её может каждый, имеющий соответствующий эмпирический опыт.